Борис Изюмский - Алые погоны
Пушок провожал Володю почти до самого училища.
ГЛАВА IX
1Начало собрания было сдержанно-деловым, и Пашкову, который, ожидая бурных наскоков, приготовился к отпору, такое начало показалось самым зловещим.
Председательствовал Семен Гербов. И это тоже было для Пашкова плохим предзнаменованием: Семену обычно поручали вести самые ответственные комсомольские собрания, когда требовалось опытное руководство — четкость, решительность и деловитость, не допускающая пустых словопрений.
И здесь, в классе, Геннадий снова, как тогда, на «слете передовиков», почувствовал свою вину, понял: он был неправ, противопоставив себя остальным, не ценя их дружбы. Но теперь поздно говорить о неправоте, о том, что найденные записки — прошлогодние, а сейчас у него другие мысли, другие интересы… Нет, не поверят, не простят… Поэтому он решил не унижаться и держать себя независимо.
Капитан Боканов сидел за последней партой, озабоченно склонившись над блокнотом, всем видом своим показывая: он здесь только для того, чтобы быть в курсе событий.
Сергей Павлович знал: комсомольцы настроены непримиримо: ждут от Пашкова решительного осуждения своих взглядов, поведения. Боканов незадолго до собрания сказал Семену о Пашкове: «Его надо основательно проучить, и если он поймет свои заблуждения, мне кажется, правильнее было бы оставить в комсомоле».
— Проучить мы его проучим, — сурово ответил Гербов, — но что-то непохоже, чтобы он понял свою вину.
2Гербов деловито начал:
— На прошлом собрании мы давали комсомольские поручения. Разрешите доложить, как они выполнены.
Он говорил неторопливо, обстоятельно и в то же время предельно кратко.
— Комсомолец Ковалев в пятой роте провел беседу об истории нашего училища. Рассказал, как нам вручали знамя, как приезжал маршал Буденный и похвалил первую роту за строевую выправку, написал об этом в книге гостей. Офицер был на этой беседе Ковалева, хорошо отозвался. Товарищ Ковалев, — спросил Гербов, — а о нашей работе в колхозе в это лето вы малышам рассказывали?
— Немного, — ответил, вставая, Ковалев. — У меня в конце месяца будет еще одна беседа, я тогда возвращусь к этой теме.
— Добре, — кивнул Гербов и продолжал: — Я проверил, как Снопков сделал у складских рабочих политинформацию о предстоящих выборах в местные Советы. Хорошо получилось. Меня только вот что удивляет, — обратился он к редактору ротной газеты Савве Братушкину, — почему вы все это не освещаете в печати? Сигнала специального ждете?
…Наконец председательствующий объявил:
— Разберем персональное дело члена ВЛКСМ Пашкова.
По классу прошла едва заметная волна оживления, но тотчас же все настороженно затихли.
Геннадий держал себя, как и решил заранее, вызывающе. «Все равно вы меня исключите, — словно говорил его вид, — так не позволю я вам гордость мою сломить».
Он наигранно-иронически улыбался, то и дело осторожно притрагивался ладонью к мягкой вьющейся шевелюре и заученно говорил, не слушая других.
— Нечестно поступили, залезли в чужой дневник!
Лицо его порозовело, глаза блестели, и синева под ними сгустилась.
Боканов подумал: «Красивый парень, но…» Он внимательно оглядел всех ребят и вспомнил, как недавно капитан Волгин говорил: «Красота в том, чтобы они все были одинаковы». Конечно, Волгин ошибается. Истинное мастерство воспитания не в штамповке, а в том, чтобы придать каждому члену коллектива прелесть разнообразия. Когда они только что приехали в училище, то, наверное, были очень непохожи внешне. Теперь появилась естественная для армии внешняя нивелировка, красивое сходство — легкий шаг, молодцеватость, осанка, уменье держать себя. Но заметно стало и внутреннее обогащение. И, конечно, каждый из них неповторим. Никакая форма, никакая строевая выучка не смогли бы лишить этого своеобразия, да никто и не ставил перед собой подобной задачи. Мягкий, деликатный, горящий внутренним огнем Сурков, добродушный, но серьезный и напористый Гербов, порывистый, весельчак и непоседа Снопкова. Если внимательно приглядеться, даже прическа, едва появившись, у каждого уже особенная: у Снопкова волосы торчат, как воинственные иглы дикобраза, пепельно-русые кудри Суркова придают его внешности поэтичность, даже когда Андрей надевает фуражку, кудри безудержно вырываются на висках; небрежно, будто невзначай, спадает на белый широкий лоб Братушкина казачий чубчик; у Ковалева энергичный «деловой» зачес назад, а рассыпчатые волосы Гербова распадаются в стороны от пробора, шелковисто отливают, словно их только что вымыли. «Захотел стандарта!» — иронически подумал Боканов, мысленно продолжая разговор с Волгиным.
…Гонор Пашкова сбили очень скоро.
— Ты понимаешь, что такое ленинско-сталинский комсомол? — в упор, медленно спрашивал Гербов. — Ты понимаешь, перед кем сейчас стоишь? Я ему, товарищи, из Устава прочитаю, кто такой комсомолец. Может, он этого не знает или забыл. — А прочитав, опять настойчиво требовал ответа: — Ты в коммунистическом обществе думаешь жить или не думаешь? Прямо отвечай! Забыл, что мы решение приняли: кто нарушит дружбу — отвечает перед всеми!
Ковалев, поднимаясь с места, так резко отбросил крышку парты, что она громко стукнула. Лицо его, с темной полоской над верхней губой, было сурово.
— Мы здесь должны всю правду ему в лицо сказать, — сдерживая себя, отрывисто проговорил он. — Среди нас нет таких, что хотят жить по принципу: «Меня не трогай, и я не трону». Так вот, слушай правду: ты, Пашков, Нарцисс самовлюбленный, вечно хвастаешь отцом. Ну, он достойный человек, а ты-то при чем тут? — Володя перевел дыхание. — Ты читаешь выступления Вышинского в ООН против поджигателей войны? А знаешь, почему он так смело, сильно говорит? Да потому, что чувствует за собой весь сплоченный советский народ. Дружный народ. Это видит весь мир, а для тебя коллектив — ничто! В дневнике пишет, — обратился Ковалев к собранию: — «Плевать на класс»! — Он гневно шагнул к Пашкову: — Слюны не хватит на всех наплевать!
— Верно! — раздались возмущенные голоса. — Прежде чем в генералы метить, попробуй стать лейтенантом порядочным!
— Да что с ним долго разговаривать!
— Персона!
Володя глубоко вобрал воздух, сдерживая себя, спросил в упор:
— Значит, тебе законы социалистического общества не дороги?
— А ты сам святой? — огрызнулся Пашков.
— Нисколько. Я прямо могу сказать о своих недостатках, хотя очень недоволен ими. — Володя приостановился, словно беря разгон: — Я не всегда выдержан, как ни стремлюсь к этому.
— Ковалев не святой, как и все мы, — кричит Братушкин с места, — но он за товарища в какой хочешь огонь полезет… А ты одного себя любишь!
Как водится в таких случаях, Пашкову припомнили все: и то, что он в позапрошлом году поручал малышам Тутукина чистить пуговицы на своей гимнастерке; и то, что в минувшем году не пошел вместе со всеми на субботник, а в лагерях отказался от общественного поручения: «Я выпускник».
Но самым прямолинейно-суровым было выступление друга Геннадия — звонкоголосого, обычно смешливого Снопкова. Чувствовалось: нелегко ему говорить суровую правду, но иначе поступить не может.
— Конечно, в нашем человеке надо прежде всего хорошее искать, видеть в нем товарища в общей борьбе и труде, — говорил Павлик, — но надо быть и беспощадным, если он мешает нам двигаться вперед. Правильно? — Павлик обвел присутствующих серьезным взглядом и, встретив одобрение, продолжал: — В комсомоле кто? Молодые коммунисты! А он какой же коммунист? — «Он» прозвучало так отчужденно, будто Павлик отбросил последний мост, соединяющий его с другом. — Мы должны вопрос решать государственно… Предлагаю исключить за индивидуализм. Пусть знает, как отрываться от коллектива! Если таких не учить, бесчестные люди выйдут… И в бою… сперва подумают: стоит ли рисковать собой? Им до всех дела нет…
Вот когда Пашкова проняло! Он поднялся, судорожно прикусил губу, но, ни слова не произнеся, опять сел. Потом снова вскочил и глухо пробормотал:
— Нет, я… не трус. Это неверно. Я вас прошу… Конечно, поздно… Но если поверите… — и умолк.
Его решили исключить из комсомола единогласно. В протоколе записали: «Довести решение до сведения всех комсомольских групп».
Боканов понимал, почему комсомольцы поступили именно так: они думали не только о Пашкове и хотели на этом примере научить и предостеречь других.
Конечно, офицер мог выступить в защиту Пашкова, и, скорее всего, сила его авторитета, уважение к нему склонили бы комсомольцев к иному решению. Но это было бы сделано для него, Боканова, а не ради Пашкова. Воспитатель же хотел, чтобы комсомольцы сами пришли к мысли: «Геннадий не потерян окончательно для коллектива. Стоит над ним потрудиться, чтобы возвратить в свою семью. Двадцать четыре сильнее одного. Они в силах, если и не переделать его, то, во всяком случае, сделать намного лучше. Надо, раскалив добела, постараться отковать нужную форму».