Михаил Стрельцов - Журавлиное небо
Нетрудно догадаться, что в понятие «умственной деятельности» Чернышевский включил больше, чем означают эти слова, — он говорил об отсутствии свободы высказывать свои мысли, об отсутствии демократических норм в общественной жизни; вот почему литература должна была брать на себя те функции, какие не могли взять на себя ни общественные институты (их просто не было), ни даже наука.
«Чистая» наука, которая говорила о Белоруссии (спасибо ей за то, что говорила, потому что тогда, кроме нее, у нас говорить было некому), исчерпала себя как раз к тому времени, когда заговорили сами белорусы, когда живой, действенной силой стал именно патриотизм «местный», так сказать, национальный.
Этап Адама Богдановича кончился, начинался этап Максима Богдановича. Это мы понимаем сегодня. Но понимал ли это Адам Егорович? Понимал ли он, что тут закономерное продолжение того, к чему он волею судьбы как ученый был приобщен на краткий, но самый счастливый в своей жизни миг?
Нет, наука не упразднялась, просто теперь была нужда в общественно и национально заинтересованной науке. Еще более необходимы были поэты — непосредственные выразители народных дум. Максим Богданович мог быть и ученым, и публицистом, и критиком — и все только потому, что он был поэт. Как тут не вспомнить Чернышевского!
Раннего, давнишнего Адама Богдановича мы сегодня возвращаем Белоруссии ради него самого. Адаму Богдановичу, судьба которого как ученого в более позднее время сложилась неудачно (не будем говорить, по чьей вине — его или кого-то другого), так вот, этому Адаму Богдановичу мы можем только посочувствовать.
Адам Егорович был талантливым человеком. Стоит прочитать его воспоминания, особенно те страницы, где рассказано о детстве, о тяжелом пути в науку, чтобы убедиться, что наш собеседник — личность, к которой вряд ли можно подойти со средней человеческой меркой. Мы говорим об Адаме Егоровиче не как об ученом, мы говорим о его возможностях именно как личности, о тех счастливых чертах характера, которые дают нам в итоге ощутимый образ таланта. Адама Богдановича — ученого — еще нет, есть обыкновенный, любознательный, по-деревенски сообразительный мальчик, душа которого с неутолимой жадностью впитывает в себя наблюдаемые явления жизни, поэтичные и печальные, пронизывается трепетным током народной речи, народной песни и сказки. И при всем этом — здоровая цепкая память на детали быта; при всем этом — здоровый крестьянский практицизм, не в смысле его житейской прикладной функции, а в смысле самой способности определять и познавать явления в их жизненно-логической обусловленности.
Страницы, посвященные детству, — пожалуй, лучшие в воспоминаниях и наиболее интересные для нас. Адам Егорович писал свои воспоминания по-русски, однако там, где глубоко самобытные явления и понятия белорусской жизни выходили за пределы русской словесной стихии, пользовался языком белорусским. По-белорусски, между прочим, всюду передана речь бабушки Рузали, женщины с характером сильным и деятельным, неутомимой труженицы, знахарки, сказочницы и певуньи.
А какая сочная эта речь! Сколько в ней колорита и сколько выразительной силы! И не так плохо знал родной язык Адам Егорович, если смог все это сберечь в душе, а потом передать и нам, своим читателям. Что же касается его русского языка, то он, откровенно говоря, не выделяется какими-то особенными качествами, напротив, в нем чувствуется та излишняя правильность, закругленность, обстоятельность, которые сразу выдают преимущественно книжное знание языка. Кстати, русскому языку самого Максима Богдановича свойственны почти те же недостатки — факт, лишний раз подтверждающий простую истину, что язык, кроме всего прочего, еще и явление психологическое.
У Адама Егоровича было тяжелое детство. Отец его не имел надела, и семье приходилось жить с неопределенных и непостоянных заработков, на всем покупном. Постоянная гнетущая забота — на что купить картошки, муки, растительного масла и даже… лучину. Положение семьи Богдановичей с полуместечковым бытом было довольно своеобразным: она зависела от деревни и в то же время словно бы и не зависела. Все это предопределяло судьбу Адама Егоровича — хозяином стать он не мог, и ему предстояло искать иные пути, ему надо было приобретать какую-то специальность, а это, в свою очередь, могло осуществиться только через учебу. С другой стороны (отметим и это), именно тут, в местечке, и именно из-за особого положения семьи Адам Егорович имел более чем достаточно впечатлений и наблюдений, которые в дальнейшем сложились в систему осмысленного отношения к народной жизни. Тут произошло, в сущности, рождение Богдановича-этнографа.
Много лет спустя, мысленно оглядываясь на тот день, когда он впервые переступил школьный порог, Адам Егорович пишет:
«Это был год моей обреченности на тяжкую работу, работу неустанную и бесконечную, с недостижимой целью — объять необъятное, и при том с негодными средствами».
Вы чувствуете в этих словах и сожаление, и обиду, и горькую насмешку над самим собою? Чувствуете? В таком случае слушайте дальше:
«…и если бы я знал, чем это пахнет и к каким приведет для меня последствиям, то, вероятно, не бежал бы вприпрыжку, когда вел меня отец в школу, и не трепетал бы от удовольствия и страха, обычных перед рискованной борьбой, в которой можно и победить, но и потерпеть жестокое поражение».
Какой печальный, трагичный вывод! И это говорит человек, для которого наука всю жизнь была всем. Он был обязан науке не только куском хлеба и не только местом в обществе — благодаря ей он получил возможность чувствовать себя человеком и возможность познавать мир.
Есть какая-то трагическая закономерность в судьбе Адама Егоровича. Как назвать, как объяснить ее? Чехову принадлежат слова о том, что дворяне брали даром от природы то, что разночинцы покупали ценой молодости. Дед Чехова был крепостным, Адам Егорович родился спустя несколько лет после того, как его отец перестал быть крепостным. Чехов писал о человеке, который ценою неимоверных усилий вынужден был «выдавливать из себя по капле раба». Чувствовать себя человеком помогали наука, знания. С необыкновенной жадностью тянется Адам Егорович к знаниям. Его душа и ум кипят и рвутся навстречу жизни. Он ошеломлен безграничностью возможностей, которые открывает перед ним наука. Он похож на человека, неожиданно очутившегося перед грудой золота, серебра, драгоценных камней и не знающего, что в первую очередь взять и сколько.
Вот он учится в школе, вот он устраивается учеником в железнодорожные мастерские — нет, не то; вот он учится кондитерскому делу — снова разочарование; вот он поступает к слесарю, а через некоторое время уже стоит за буфетной стойкой, потом снова возвращается к слесарному делу, и над всем этим всегда была книга. Наконец ночью, украдкой, он покидает хозяина — впереди Несвижская семинария. Адам Егорович пристает к желанному берегу. Наука! Возможность читать, спорить, быть приобщенным к настоящей жизни.
Не будем перечислять, что читал, чем интересовался в семинарии Адам Егорович, но несомненно, что та широта интересов — научных и общественных, — которая будет сопутствовать ему всю жизнь, берет начало отсюда, со счастливой поры обучения в семинарии. Тут, кстати, он познакомился с передовыми теориями своего времени, с историей революционной мысли. В год окончания семинарии Адам Егорович устанавливает отношения с представителями народничества и с этого времени начинает делить свою жизнь между службой, научными занятиями и общественной или революционной работой. Адам Егорович не щадил своих сил. Он, кажется, не жил, а горел. Позже Адам Егорович пожалеет об этом, по крайней мере, как ученый. Но иначе, видимо, он не мог. Возможно, он жил бы иначе, если бы мог немного больше взять «даром от природы». А он, что ни говорите, был все же самоучкой: официальная наука, семинарская, как бы она хорошо ни была поставлена, не могла дать ему и десятой доли того, что он знал, что взял из книг благодаря своей необыкновенной любознательности и, возможно, самолюбию.
Просветил и воспитал себя Адам Егорович сам — и только сам. Тут, несомненно, было чем гордиться, и он, вероятно, гордился, по крайней мере не упускал случая, чтобы не подчеркнуть это. Анна Куприяновна Волосович-Грязнова, двоюродная сестра Максима Богдановича, вспоминает:
«Адам Егорович знал себе цену. Он часто говорил: „Спроси у своего дяди (это значит, у него), он тебе обо всем расскажет“; „в библиотеку тебе не надо ходить, все, что тебе понадобится, ты найдешь у своего дяди“ и т. д.»
Но справедливо и другое: научным стремлениям Адама Егоровича нельзя отказать в известной энциклопедичности. По характеру своих научных и житейских интересов он, несомненно, был тем, кого называют емким и благородным словом «просветитель». Адама Егоровича интересовали социально-общественные теории, педагогические системы, литература и театр, банковское и горное дело, злободневная публицистика и возможность практической революционной работы, но только в этнографии и в смежных с нею областях он оставил нечто стоящее внимания. Подлинным его вкладом в науку был и остается труд «Пережитки древнего миросозерцания у белорусов», — «юношеский», как говорил Адам Егорович, труд.