Михаил Стрельцов - Журавлиное небо
Он думал об отце: тот должен был выехать из Ярославля на два дня позже. Встреча была назначена в Симферополе. Отца туда переводили на службу.
После семи дней дороги наконец добрались до Симферополя. Отца здесь не оказалось. Все же он не обиделся: было неспокойное время, все могло случиться. Но скорей всего отца задержали общественные дела. Максим Адамович понимал: отец — человек несчастный, жизнь у него не получилась, хотя он никому и не признавался в этом, даже самому себе. Скрашивать все должны были «широта интересов», общественные устремления. Максим Адамович понимал отца, а потому и жалел.
Вот, наконец, и Ялта.
И в Ялте — тоже революция.
Найти квартиру было не так легко, как ему казалось вначале. Почему-то стали бояться чужих людей. Целый день он бродил по городу. Безрезультатно. Уже в сумерках пошел по адресу: Николаевская улица, дом номер восемь, Мария Цемко.
Хозяйка повела его через двор. По крутой шаткой лестнице поднялись на второй этаж. Комната была довольно просторная, но запущенная: чувствовалось, что в ней давно не живут. Ему было все равно. В изнеможении он опустился на табурет, вытянул ноги. «Больше я никуда не пойду», — сказал он. — «Ну что ж, живите на здоровье», — сказала хозяйка.
За окном виднелось море. «Близко, сыро», — подумалось Максиму. Одолевала усталость. Хозяйка вышла из комнаты. Он прислушался к ее удаляющимся шагам по лестнице. «Зато я буду здесь совсем один», — с неожиданным облегчением подумал он. И вспомнил, что не договорился с хозяйкой о питании. «Буду ходить в столовую, — успокоил себя. — Мне ничего не надо. Так будет лучше. Буду писать».
Так началась его жизнь в Ялте.
Шли дни. Петру Гапоновичу, двоюродному брату, он писал:
«Погода страшная — дождь, ветер, холодно».
И добавлял, что хозяйка плохо топила печь, «экономию нагоняла». Гапоновичу об этом можно было писать. Он был ему почти чужим: ну, брат, это правда — брат, но очень уж далекий ему человек. Всегда посмеивался над его «белорущиной»: «самостийности», мол, захотелось. Так и говорил: «самостийности», на «хохлацкий» лад — сразу двух зайцев убивал. «Ты расскажи всю правду ей, пустого сердца на жалей», — горько думал он. Может, имел в виду Анюту, родную сестру Петра? Хотел, чтобы и она все это знала? «Пускай она поплачет: ей ничего не значит…» Помедлив, он продолжал: «Отцу о болезни писал без всяких подробностей. Лечусь, мол, в Ялте — и все. И ты не расписывай».
Отец уже давно был в Симферополе.
«Широкое у него теперь поле деятельности», — словно с сожалением думал Богданович. Он всегда понимал отца. И не хотел его тревожить. Даже письмами. Несерьезное это занятие — посылать письма за какие-нибудь семьдесят верст, из Ялты в Симферополь.
Богданович пытался писать, но отчего-то плохо получалось. Тогда он принимался править старое. Долго сидел над «Слуцкими ткачихами». Работа шла вяло. Самое неприятное, не было уверенности, надо ли поправлять. Трудно было вечером. Согбенная, понурая тень Сальери маячила у двери, печально скользила по стене. А в лампе шипел керосин. Он боялся, что не выдержит и закричит. Тень Сальери затаивалась в углу. Который теперь час? Мысли разбегались, рвались, как истлевшая нитка. «Пускай же, пускай себе рвется жизнь моя, как сгнившая нить». Кто это написал? Он? Хорошо это или плохо? Если плохо, можно еще исправить, еще можно, можно… да…
Тень Сальери начинала покачиваться в углу. Он пристально смотрел в угол. Тогда тень скрывалась. Шипел керосин в лампе.
Он старался не смотреть в угол. Напрягал слух, стремясь услышать, что происходит там, снаружи. И все свои мысли старался направить туда. Ему казалось, что он слышит, как шумит море. А может, это только ветер? Надо придумать что-то спасительное. Мысленно путешествовать, что ли… Начать отсюда, с Николаевской, от дома номер восемь. Пойти сегодня к одному загадочному человеку, к писателю Антону Павловичу Чехову? Ах, его уже нет? Но зато есть его дача. Он знает, где она. Еще в свой первый приезд в Крым был там. Верхняя Аутка. Виноградники над речкой Учан-Су. Маленький домик. Садик тоже маленький. Солнце и тишина. Сухая потрескавшаяся земля во дворе. Там еще должен быть журавль, прирученный Чеховым. Он где-то читал или слышал об этом. Сколько лет может прожить журавль?
Он закрыл глаза… Так ярко, но мирно светило солнце, и от его сухого блеска словно тень лежала на земле. Из высокой, но узкой двери домика на крыльцо вышел человек. Задрав голову, смотрел куда-то вдаль и щурился от солнца. Остро поблескивало пенсне. Низко, чуть ли не до ушей, была надвинута мягкая фетровая шляпа — «пирожком». Легкое пальто застегнуто на верхнюю пуговицу. Человек ступал ровно, прямо, но какая-то скованность чувствовалась в его движениях. Человек сел на скамейку, обхватив руками острые колени. Вдруг лицо у человека посветлело, он рукою коснулся пенсне. Невдалеке во дворе стоял журавль. Поджав одну ногу, он весь словно тянулся вверх. Распрямлялись и опадали книзу крылья, касаясь сухой, шершавой земли. Помятые, уже полинявшие крылья. Журавль танцевал. Человек снял шляпу и положил ее на колени. Волосы на голове были слежавшиеся, тонкие и словно больные волосы. Журавль делал по двору круги, приближаясь к человеку. Тот усмехнулся и легко взмахнул рукой. Журавль отскочил в сторону и для равновесия замахал крыльями. Подскакивая, он побежал по двору. Оторвался от земли и сделал круг над садом. Человек наблюдал за ним, едва повернув голову, — лицо его было внимательным и одновременно беззащитным, как почти всегда у человека, когда он наедине с собой.
Над клумбой стала порхать бабочка, золотисто-рыжая, с черными обводами на крыльях. Было так тихо, что слышалось шелестенье этих крыльев. Светило солнце, и от его сухого блеска словно какая-то тень лежала на земле…
Богданович раскрыл глаза. Тихо. Горела лампа. Фиолетовым сумраком набухало окно. Он повернул голову и посмотрел в угол. Согнутой тени того человека там уже не было.
Так проходили ночи и наступали дни.
В Ялте была весна.
Он стал чаще выбираться на улицу. Долгими часами мог сидеть, не двигаясь, и греться на солнце. Ходьба утомляла его, становилось тяжело дышать. Горячо, неукротимо стучало в висках. Когда это проходило, начинал гореть лоб. И почему-то болело над бровью. «Да, жизнь, — думал он. — Что же делать? Может быть, наибольшая мудрость для безнадежно больного человека — смириться? Спокойно смотреть, думать и чувствовать? Что он должен понять, когда наступит его последняя минута?»
Богданович снова стал думать о стихах.
В Минске он перечитал «Венок». Тогда думалось так: недостатков тьма, потому что книга, что ни говори, писалась в семнадцать — двадцать лет. И все же в ней есть и творчество, и вдохновенье, и серьезный труд. Часть стихов он вычеркнул, другие при случае надо бы подправить.
Тут, в Ялте, править стихи было трудно. «И не надо, — думал он. — Это все из-за болезни. Из-за болезненного состояния души. Просто вычеркнуть — и все». Решив так, он почувствовал облегчение и удивился этому. Догадался: днем он еще больше, нежели ночью, боится того человека — Сальери.
Как бы там ни было, у него все же есть книжка. И еще стихи «белорусского склада». Может, благодаря этому его поймут и оправдают потомки. И простят то, чего не успел сделать. Сделают другие, сделает Купала. Несомненно, у того большое будущее. Такая способность к обновлению, к расширению масштаба тем и мыслей. И какие ритмы, какая лексика, какое чувство языка! Ничего не скажешь, он завидовал Купале и не боялся признаться самому себе в этом. Его же, Богдановича, песенка была спета.
На улице, случалось, он разглядывал себя в стекле витрин. Боже, так похудеть! Удивляло и другое: стал очень похожим на отца! Раньше он всегда думал, что похож на мать.
Вскоре он почувствовал себя совсем плохо. Несколько дней подряд не выходил из дому. Хозяйка пригласила больничную сестру. Сестра была при нем только днем. Ночами, страшно утомляясь, писал отцу письмо. Писал так:
«Здравствуй, старый воробей. Молодому воробью плохо… Мокроты у меня много, температуры высокие, два раза шла кровь… ослабел до предела. Скоро начнутся жары, надо будет уезжать из Ялты, а как в таком виде поедешь?..»
За день до смерти ему стало легче. Он попросил хозяйку купить ему свежей клубники. Съел две-три ягоды и больше не смог. (Он не знал, как умирал Чехов. Умирал он в Баденвейлере, в отеле. Был поздний вечер или начало ночи, когда он, проснувшись, попросил послать за доктором. Раньше никогда он этого сам не делал. Жена выбежала в пустой коридор ночного отеля попросить кого-нибудь привести доктора. Чехов лежал и ждал. Затаенная и душная тишина царила в отеле. В темных клетках этажей, в своих влажных постелях спали, обливаясь потом, пожилые семейные пары; запах винного перегара стоял в комнатах странствующих холостяков, — о, как душно было за стенами, какое безлюдье царило в коридорах. У подъезда отеля под чьими-то ногами скрипел песок. Какой ядреный и чистый хруст!