Василь Земляк - Лебединая стая
— Чего вы, папа? Нам было хорошо без вас. Фабиан приходил…
— Фабиан? — Явтушок отступил от кровати.
— Козел… — успокоила его Прися. — Рассказывай лучше, как добрался.
— На то голова да ноги… — усмехнулся Явтушок. — Чего мне там? Что я там потерял?.. Раз мои детки тут… — показал он на детей. — Вот и махнул. Из-за Харькова уже. Что там делается, Прися! Мужик и там зажиточный, на черноземе, растрясли богатеев, как грушу, а в колхоз не захотели, так их в вагоны со всеми бебехами, с корнями и с ветками. А как тут? Что тут?
— Я вступила в колхоз…
— Вступила?!
— А что ж я, хуже других?
— Значит, я туда, я, можно сказать, на смерть решился, а ты в колхоз? — он надвинулся на нее из темноты. — Ну, ну, я слушаю, Прися, слушаю…
— Обобществили лошадей, телегу, весь инвентарь…
— Весь начисто?
— А на что ж он без поля? На что? Железки, Явтуша.
— И плужок отдала?
— И плужок, и мельничку… Только борону оставила. Для огорода. Все оставляют, и я оставила.
— Так!.. А ты знаешь, что я и по сей день не рассчитался за этот плужок с Моней Чечевичным? А? — захлебываясь от злости, шипел на Присю Явтушок.
— От Мони Чечевичного одно воспоминание. Разве его не на том же поезде, что и вас?
Это немного успокоило Явтушка. Он не терпел ходить в должниках.
— Вот наказанье! Только отвернулся, и, глядишь, голяк-голяком… Что вы там цапаетесь, добра бы вам не было! — заорал он на детей, которые посмеивались на кровати. (Уж не над ним ли?) И потянул свою нитку дальше: — Ну, ну, так как же вы тут живете? На картошке? Хлеб-то забрали у вас?
— Я сама семена отдала. Сеять вот-вот начнем… Был пробный выезд в поле.
— Кто начнет сеять? Кто? Рубан? Откуда он знает, как сеять и что сеять? Скажем, овес. Его бы уж пора сеять. Овес в грязь — будешь князь. А откуда это знать Рубану? Он городской…
— Он заместителя себе взял из наших… — усмехнулась Прися.
— Кого? — застыл от любопытства Явтушок.
— Левка Хороброго…
— Фабиана?! — Явтушок так и подпрыгнул, а потом подловато засмеялся. — Слава Иисусу! Вот на ком теперь Вавилон. Так вам и надо. Этот выведет вас в люди, мать вашу за ногу… Такой плужок отдать Фабиану! А ты хоть видишь его?
— Фабиана?
— Плужок наш! — вскипел Явтушок.
— А то как же. Был на пробном выезде. Все целехонько. И лошади, и плужок, и мельничка. Телегу только не могу признать. Издалека вроде наша, а подойду — не наша…
— У нашей было по тринадцать спиц в колесе… Потому я и обгонял всех, что на чертовой дюжине.
— Нет, у той столько не будет, — подумав, сказала Прися.
— Ясно. Нету телеги. И какой телеги! Все пойдет прахом… И сам Вавилон. Как там в библии сказано? Парфена нам читала в дороге… — Он снял шапку. — «И сошел господь посмотреть город и башню, которую строили сыны человеческие. И сказал господь: вот один народ и один у всех язык; и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать. Сойдем же и смешаем там язык их так, чтобы один не понимал речи другого. И рассеял их господь оттуда по всей земле; и они перестали строить город. Посему дано ему имя — Вавилон, ибо там смешал господь языки всей земли и оттуда рассеял их господь по всей земле».
— А дальше, Явтуша? Чему еще вас Парфена научила?
— Пойдем отсюда… Если хотите иметь хозяина, а детям отца.
— Куда, Явтуша? Куда пойдем?
— За тридцать пять километров…
— В Зеленые Млыны?
— Туда. К лемкам [18]. Я вот только оттуда. По дороге заходил. Словно другая держава. Уплатили налог, и никому до них нет дела. До самой Москвы достучались. По конституции живут. У дяди Лаврина маслобойня, лесопилка. Обогрел, встретил как родного, говорит, иди забирай своих и приходи. Бунта, говорит, вам Советская власть никогда не простит. Лемки, Прися, это тебе не мы, это хитрый народец. От австрийского императора в прошлом веке ушел и от колхоза уйдет. Без бунта уйдет, по-хорошему. По конституции. Лемки все знают. Еще ведь Ленин говорил, что это дело добровольное. Только в Зеленые Млыны. Другого выхода у нас нет… У меня нет другого выхода… Примак Валахов тут?
— Где ж ему быть? В колхоз вступил.
— Небось кларнет не обобществил, как ты плужок?
— Играет для Валахов… Чуть не каждый вечер. Как пришла весна… Я с тоски тоже послушать хожу.
— С кем?
— Одна, с кем же еще?
— Его тоже туда просят. Старый кларнетист умер. Ну, и просят его. Эти клятые лемки шагу не могут ступить без музыки. Пиво тывровское пьют, музыка, гульба каждую субботу… Куда нашему Вавилону до Зеленых Млынов! Как Глинску до Шаргорода. Совсем другой район. Другие нравы и права. А Вавилон без нас рухнет.
Явтух снял полушубок.
— Отдохну денек, и айда!.. Не такая уж даль. Тридцать пять километров. Я вон тысячу отшагал. Из-за самого Харькова. Всю Украину перемерял. Сапоги пропали. Зато штаны новые. Парфена подарила. С Бубелы. Взяла-то их, верно, для Данька. Великоваты, правда. Но вещь. Английское сукно… Спите уж вы там! — прикрикнул он на детей.
Потом подошел к Присе, поцеловал легонько с дороги в теплые волосы. Любил ее в дороге, как никогда. Удивительная особенность дороги…
— А люлька, вижу, пустая?
— Скидучее зелье пила. Бабки говорят, была бы девочка.
— Ай-я-яй! Какая потеря! — И вдруг: — А как там соседи наши?.. Уже думали, верно, что я пропал? Хо-хо!
Прися голубила Явтушка, как впервые… Готова была идти за ним хоть куда глаза глядят. Не будь детей, поехала бы с ним еще тогда, после крещения.
— А про Соколюков чего спрашивать, какого от них ждать добра, когда брат пошел на брата. Лукьян и доныне с ружьем на Данька ходит. И Савку Чибиса с собою берет. Боятся, как бы не сжег колхоз или еще чего не натворил бы. Один ты, Явтуша, на всем белом свете. Не больно-то удачливый, и несчастливый, и натерпелся всего, а все мой… Дети уснули, Вавилон спит, так раздевайся, буду тебя купать с дороги. А штаны хороши, так и шуршат, проклятые. Умели господа о себе заботиться.
Утром вавилоняне уже знали, что Явтушок явился, но никто не трогал его, никто не собирался выдавать. Левко Хоробрый сказал, что Явтушок отдохнет день-другой, полюбуется на детишек, а там придет в колхоз и выйдет со всеми вместе сеять. Так же думал и Лукьян. Куда же деваться Явтушку, если Прися уже с ними и все добро отдала в общий котел? Решили не сообщать в Глинск о его возвращении. Сжалились над детьми и над ним самим, уж больно непривычно было, что не стоит он в праздник за плетнем. Приняли во внимание и любовь Явтушка к земле, к полю. Для нового колхоза это был бы не лишний человек. Только плохо они знали его душу…
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
На следующую ночь Явтушок пришел и разбудил отца. Валахов так много, что они не имели привычки запираться на ночь и с весны до поздней осени держали наружную и сенную двери настежь. Поэтому Явтушок появился на пороге как привидение, постоял там и на оклик отца:
— Кто такой? — ответил так, словно пришел к себе домой:
— Это я, Северин, я…
— Явтушок?
— Он самый. Или не узнал? — «Штаны на мне другие, вот почему не узнал», — подумал он. — Прости, что так поздно. Не мог иначе. Я ведь там числюсь у них… Здесь только дух мой, хо-хо…
«Дух» повернулся и вышел, а отец надел сапоги, накинул свитку и за ним. Отец очень уважал Явтушка за одно качество, которого не находил больше ни у кого из вавилонян. Один только Явтух мог зайти как-нибудь вечером и попросить: «Так что-то грустно, сыграй-ка мне на кларнете». Отец вынимал из футляра кларнет и играл ему одному. Играл лемковские мелодии, импровизировал. Явтушок, бывало, послушает, прослезится и уходит. А отец говорил этим глухарям Валахам, что душа у Явтушка лежит к музыке, как редко у кого. И еще, хотя об этом ни разу речь не заходила, объединяла их причастность к тем самым Зеленым Млынам: из всего Вавилона только у них двоих были там родичи, только они оба могли отправиться туда. Вот и теперь они долго сговаривались на Андриановой лавочке, отец многозначительно покашливал, а Явтушок горячо убеждал в чем-то нашего лемка, на котором с некоторых пор держались Валахи. Уйди он от них, и Валахи сразу приобрели бы другой оттенок. Развалины замка Замойских, на которых они возвели свою халупу, и разбитый паровик в репейнике достаточно свидетельствовали об их нелепых порывах в прошлом. А в иные времена на прошлое граждан обращают больше внимания, чем на их нынешний день.
Когда отец вернулся со двора, все Валахи не спали, встревоженные появлением «духа». А ведь утром им вставать на зорьке сеять овес…
Б другое время отец любил заранее готовиться к путешествию за тридцать пять километров. Еще с вечера смазывал телегу и застилал луговым сеном, старательно проверял и налаживал упряжь, натирая до блеска медные пряжки, которых на сбруе было бесконечное множество, и, может быть, поэтому наши неказистые лошаденки приобретали победный вид. Он и самих лошадей начищал, чтобы они утром лоснились не хуже тех медных пряжек, а за муки, которые они терпели, давал им на ночь лишнюю мерку овса. На кнут с плетеным вишневым кнутовищем, каких теперь уже и в заводе нет, он повязывал красную китайку и ставил кнут в угол под образа как символ крестьянской бескомпромиссности, В те вечера перед путешествием жилище наше наполнялось торжественностью — все, кому выпало завтра отправляться в путь, мылись в корыте, надевали свежие рубашки, и нам, самым маленьким, мерещилось далекое и вольное царство, в котором строго и справедливо правит дед Чорногор, отец нашего отца. Мы там уже побывали несколько раз, и нам там очень понравилось. Село все состоит из хуторов, дома огромные, длинные, с высокими стрехами, у нас лошади ходят в шлеях, а там в хомутах, коровы там одномастные, рыжие, посреди села кладбище с белой каменной часовней, обнесенное непролазной сиренью. И есть там еще одно диво, ради которого стоит ездить за тридцать пять километров: мимо самого дедушкина дома ходят из Европы в Азию товарные и почтовые поезда и каждый паровоз почему-то считает нужным под самой стеной свистнуть. Когда-то, сто или даже двести лет назад, на этих хуторах жили немцы-колонисты, но они не хотели отдавать сыновей на службу в русскую армию и царь прогнал их за пределы империи, а потом за какую-то крупную военную услугу, а какую именно, это и доныне тайна, позвал на оставленные хутора лемков с гор.