Борис Ямпольский - Молодой человек
Закрываю и быстро открываю глаза — все равно страшно. Вот там мирные белые хаты Заречья, и у берега гуси, как только что выпавший снег, и хлопчик с кнутом гонит коров на водопой, и ему не надо прыгать со скалы.
Никого нет вокруг, никто не увидит, как ты ушел, никто не узнает об этом. Но ты-то знаешь, ты-то будешь всегда знать! И смотришь в воду, широко раскрыв глаза. Никогда вода не была такой темной, глубокой и зловещей. И никогда так не тянула к себе. Ну, закрой глаза, соберись с силами, отодвинь на миг от себя этот черный загадочный омут!
Теплый ветер овевает голую спину и вздувает волосы. С закрытыми глазами глубоко-глубоко вдыхаю сколько есть сил.
И уже не думая, не рассуждая, не разглядывая — гоп-ля! И, не успев почувствовать отчаяния и страха, лечу в воду, и все в глазах переворачивается вверх дном, иду сквозь синюю воду все вниз, резко вниз, сквозь зеленые шевелящиеся водоросли, как сквозь сон. Сколько же можно так идти вниз? А потом, как футбольный мяч, лечу все вверх и вверх, с раскрытыми глазами, вертясь бесконечно, иду вверх. И сначала вокруг темно-синяя, а потом зеленая вода, в которой сам себе кажешься лягушкой, а потом желтая и розовая и, наконец, голубая.
И вдруг ударяет по глазам сверкание полдня, зелень ив, синева неба. Вокруг ослепительные скалы и ярко-белые от солнца хаты Заречья. Ах, как хорошо, что решился, что прыгнул! И ничего страшного, честное слово, ничего страшного!
И лезешь снова на Ксендзовскую скалу, и уже без раздумья, сразу — гоп-ля! А потом и на Голову и, наконец, на самую высокую, на Монаха, — выше нет. А если бы была выше, то и с нее бы прыгнул, столько сил и азарта у сердца, преодолевшего первый страх! И бежишь по тропинке меж скал, размахивая руками, и громко кричишь, полный солнца, речной прохлады, удали.
А если еще там, на дорожке от костела, появится девчонка, то уж не знаешь удержу: «Смотри! Смотри!» И даже дико: неужели это ты боялся? Неужели это тебе вода казалась страшно далекой? Так это же пустяки, это же так близко, так достижимо.
— Гоп-ля!..
6. Утром
Я просыпаюсь от колокольного звона. Светит солнце, распевают птицы. Но что-то произошло. Что-то должно произойти.
Сегодня я уезжаю.
Старые, истрепанные, залитые чернилами, со смешными рожицами книги. Такие дорогие, до боли близкие, чудесные, знакомые каждой страницей, каждым рисунком.
Я стал перелистывать их. Старая география с картинкой папуаса с серьгой в носу, которого уже наверно нигде на земле не было, кроме этой книги. И «История» с графическими фигурками древних египтян. И «Физика» Цингера с магдебургскими полушариями, которых никак не могут разнять скачущие в разные стороны упряжки бешеных коней.
Я аккуратно сложил книги стопкой, как будто на день, на месяц, как будто вернусь к ним.
Не может человеческое сердце вот так, сразу, отлучить себя от всего бывшего с ним. Не может свыкнуться с расставанием на веки вечные. Ведь подспудно, в самой тайной глубине, верится, что еще встретишь близких людей, которые умерли, сядешь со всеми за стол под зеленой фарфоровой лампой, и все будет как прежде.
Я ходил вокруг дома. Я помнил, как его строили. Я помнил, как рыли землю и укладывали фундамент — серые глыбы камня, а потом клали бревна, в пазах торчала желтая пакля и пахло стружками.
А потом на крыше стучал кровельщик.
Дом вырос на моих глазах, и кое-что я о нем знаю.
Вот в этом углу, под окном, где я играл в «принца и нищего», я был принцем и нищим, разбойником и сыщиком, извозчиком и его конем, я был матросом, пожарником.
Я поднялся по скрипящей лестнице на чердак, и теплый, затхлый уют охватил меня. Я присел на полосатый матрац с торчащей пружиной. Я глядел на старенькие сандалии, запыленные, сбитые и исцарапанные в футбольных матчах. У них был обиженный вид. Что они тут будут делать без меня? И что тут вообще будет без меня?
Я выглянул в чердачное окошко и увидел дальние голубятни, дворы, и сады, и сиреневые поля. Прощайте!
Я прошел по двору, я обошел все закоулки, все потайные, памятные места. Я подошел к старому камню у ворот: «Ты знаешь, что я уезжаю?» Он смотрел на меня, серый, молчаливый, иссеченный всеми ветрами и дождями, и, кажется, понимал все и сочувствовал.
Я остановился у сирени, недавно так чудно пылавшей. «Когда ты в будущем году расцветешь, я буду далеко».
Сирень тихо шумела всеми листьями, словно вздыхала, и в глубине души казалось: она не зацветет без меня.
А сизые голуби летали высоко над крышами, продолжая свою голубиную жизнь, и вдруг садились на карниз и сердито, недовольно о чем-то бурчали…
7. Отъезд
Пришел прощаться Артур — «железный человек». Странно было, что он оставался. «Что же он будет тут делать, как будет жить? На что ему тут эти бицепсы?»
Перед тем как прощаться, Артур зачем-то покрепче затянул пояс, потом сбил кепи на затылок и небрежно сказал:
— Ну, счастливо!
Мы обнялись и расцеловались.
По щеке моей покатились слезы. Первый раз в жизни я прощался.
— Ну, не будем плаксами, — сказал Артур — «железный человек». В его глазах также стояли слезы.
Он еще раз покрепче затянул пояс и сказал:
— Салют!..
Я смотрел в окно, как он шел по улице, чуть раскачиваясь, коренастой, сильной походкой, вдоль высокого забора, через который мы лазили за яблоками в сад мельника. Вот он поднялся на гору, мимо трех тополей, где мы играли в чехарду. Он уходил. Спина все раскачивалась. Так он и не оглянулся. В последний раз мелькнула спина, хлястик на куртке, кепка на затылке. Он завернул за угол и исчез.
Тихо появился Миля, мальчик в плюшевой курточке, с пунцовыми щеками, по прозвищу «Миля — золотая рыбка».
У него был аквариум с каменным гротом, и пока все мальчики занимались мировой революцией и футболом, Миля был занят только своими зеркальными рыбками. Купит рыбку и целыми, днями не сводит с нее глаз и кормит ее, пожует хлеб и кинет рыбке, и смеется, и плачет, и молится над ней, и ночью, кажется, золотой рыбке и Миле снится один и тот же сон.
— О, как я тебе завидую, — сказал Миля.
— Так поедем вместе.
— Нет, что ты, нельзя. — Миля нагнулся и понюхал цветочек.
— Почему же нельзя?
— Папа не пустит, мама не пустит, — уныло ответил Миля.
— А ты убеги.
— Что ты! — Он покрутил шеей, точно я накинул на него лассо, потом вынул гребешок и причесал свои шелковистые, мягкие, вьющиеся волосы. — Нельзя, совсем нельзя. Они с ума сойдут. Ты себе представляешь?
Дед, как всегда, сидел раскачиваясь над старой, растрепанной, желтой книгой, читаной и перечитанной. В комнате пахло свечными огарками и прахом.
— Дед, я пришел, — сказал я.
— Кто это пришел?
— Это я.
— Я не вижу, кто это «я»? — закричал дед.
Весь он состоял из тряпья, бороды, табака и хлебных крошек, запутавшихся в бороде. Окровавленные его глаза были суровы и беспощадны. Ему теперь было все равно, на чью голову призывать проклятия, лишь бы их выкрикивать. И говорил он одними проклятиями.
И теперь он, не разобрав, в чем дело, зачем меня привели, зачем я стою перед ним без шапки, стал визгливо кричать:
— Почему я дожил до этого позора? Пусть небо упадет на землю, пусть земля закроет мне глаза, чтобы я всего этого не видел!
Я тихо сказал:
— До свидания, дедушка.
А он страстно бил себя в тряпичную грудь и витийствовал.
В эти последние минуты — все еще перед глазами, но как будто уже не связано с тобой, как будто стоит вдали, неживое, нарисованное. Улица с поникшими в солнечной тишине акациями, пыльным подорожником, старыми, выцветшими афишами кажется скучной, рыжей, неинтересной, и ты уже стыдишься ее: «Как я мог тут жить!»
Скрип подвод, и лай собак, и глухой стук движка там, за рекой, на сахарном заводе, и медленные, ленивые облака. Душно, душно, тоскливо в этой пустынной, заунывной тишине!
Странно, что есть люди, которые вот сейчас, никуда не торопясь, стоят на улице и, словно приклеенные друг к другу бородами, беседуют о чем-то своем, мелком, суетливом, или, привалившись к забору, просто смотрят вдаль и щелкают семечки, или делают еще что-нибудь бессмысленное и ненужное, — сейчас, когда скоро поезд и вообще всему, всему конец.
Приехал извозчик Дуда. Залаяли собаки. Я вышел с желтым баулом. Я был в фиолетовых обмотках и кепи с наушниками, чтобы и зимой было тепло. Соседки собрались у ворот и стали удивляться: ведь он только что бегал с рогаткой и свистком, ведь он только вчера кокнул окошко, а сегодня — смотрите: уже в кепи и с баулом, стал пассажиром! И грустно покачивали головами. Чем это еще кончится, не может же это, в конце концов, хорошо кончиться!
А извозчик Дуда, который видел столько отъездов и приездов, столько прощаний и встреч, — извозчик Дуда, сидя на козлах и скрутив из газетной бумаги толстую, как самоварная труба, цигарку, затянувшись, рассуждал: «Скольких я увез, скольких я привез — и никто еще не пожалел, что уехал и приехал».