Пантелеймон Романов - Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков)
Так как было очень накурено, то мужчины вышли курить в коридор, чтобы можно было открыть окно в комнате. Кисляков вышел первым, как будто боялся, чтобы Тамара не подошла к нему. Он сделал это нарочно, и она заметила, даже тревожно посмотрела ему вслед.
В коридоре зашел разговор о работе Миллера, об артистической среде, о женщинах.
— Русская женщина потеряла все точка опоры, — сказал Миллер. — Имей три пары шолковых чулок, и ты будешь иметь женщину, — на крайний случай еще флакон заграничных духов.
Дядя Мишук и Левочка улыбнулись, так как им, очевидно, казалось неловко не соглашаться с ностранцем.
— Вы пробовали? — спросил Левочка. Миллер, затянувшись трубкой, только кивнул сверху вниз головой и сказал:
— Достатошно было…
— Да он молодец, ей Богу, — сказал, весело засмеявшись, дядя Мишук.
— Ну, а как, у вашей протеже есть несомненный талант? — спросил Левочка.
Миллер медленно оглянулся на дверь, потом перевел свои равнодушные белесые глаза на спрашивавшего и посмотрел на него с таким выражением, которое говорило, что, если бы не близость заинтересованного лица, он выразился бы о ней соответствующим образом.
— Нога хороший… — сказал он и засунул трубку в рот.
Левочка засмеялся, а дядя Мишук опять сказал:
— Ей-Богу, он хороший парень!
Когда все вошли в комнату, Тамара посмотрела на Кислякова и ушла в спальню.
Аркадий, взяв Миллера за пуговицу и не отпуская его от себя, что-то рассказывал ему у окна.
Кисляков видел взгляд Тамары и понял, что она пошла с тем, чтобы он пришел к ней туда, но он сделал вид, что не заметил ее взгляда. Его возмутило то, что Миллер сказал про ее ноги и про шелковые чулки. Взять бы и закатить пощечину. И еще больше его возмутило, что он не только не дал пощечины, а даже улыбнулся, когда тот при этой фразе встретился с ним глазами. Улыбнулся безотчетно, как русские улыбаются из вежливости при разговоре гостя-иностранца.
— Ипполит Григорьевич, пойдите сюда! — послышался из спальни голос Тамары.
— Пойди, пойди, посекретничай, — сказал Аркадий, нетвердой рукой толкнув друга по направлению к двери.
Кисляков пошел. Тамара стояла у туалетного стола, около которого только что поправляла волосы и красила губы. Она стояла спиной к столу и лицом к двери.
— Что это значит? Что с тобой? — спросила она тревожным шопотом, но в то же время тоном выговора.
— Ничего, — сказал Кисляков.
— Как «ничего»! Я же вижу.
— Ну и прекрасно, если видишь.
Она долго пристально смотрела прямо в глаза Кислякову, а тот делал вид, что не замечает ее взгляда, и взял со стола свой кинжал, который она брала у него вместо ножниц, когда они собирались в театр.
Он видел, что сила переместилась, что теперь не он, а она ищет его взгляда, и продолжал быть неприступным.
Тамара взяла из его рук кинжал и положила его на стол.
— Это моя вещь, — сказал упрямо Кисляков и хотел его положить в карман, но Тамара настойчиво взяла у него из рук и опять положила кинжал на стол, как бы с тем, чтобы ее собеседник не отвлекался.
— В чем же дело?
Кисляков посмотрел прямо ей в глаза и сказал:
— Мне не нравится, как ты себя держишь с этим господином, смотришь на него точно на какое-то божество.
Сочные губы Тамары вдруг сморщились в улыбку. Она положила обе руки на плечи Кислякова и, укоризненно покачав головой, сказала:
— Глупый!.. Да какой же ты глупый. Неужели ты мог подумать? Ты знаешь мое отношение к мужчинам. Ты — моя первая измена Аркадию… Ну, пожалуйста не порть мне настроение, я прошу, — прибавила она другим тоном.
Она то говорила Кислякову ласковые слова, гладила его волосы, то вдруг задумывалась о чем-то, потом, сейчас же спохватившись, опять становилась нежна.
— Я не могу без ужаса представить, что это животное вдруг почувствует к тебе влечение и будет прикасаться к тебе под видом необходимости помочь тебе принять нужную позу при съемке. Я его убьютогда.
— Ты сумасшедший! — воскликнула Тамара. — Я не позволю ему пальцем прикоснуться ко мне.
— Когда же мы увидимся?
— Милый, я прошу у тебя срока до первого октября. Пока всё выяснится.
— Что выяснится?
— Моя судьба… Я очень нервничаю. Только до первого. Это ведь день рождения Аркадия.
— Да…
Она нежно прильнула к нему своим боком и, заглянув ему в глаза, сказала:
— Если бы ты знал, как мне приятно, что ты меня ревнуешь…
Кисляков сделал движение обнять ее, но она легко выскользнула из его рук и, приложив палец к губам, указала на полуоткрытую дверь столовой.
— Ну, идем, а то неудобно.
Но вдруг, как бы желая погасить в нем последние подозрения, повернулась к нему и, прижавшись, быстро поцеловала его в губы. Потом поправила волосы и, заговорив уже полным голосом, — каким говорят, когда входят в комнату, где сидят другие, — вышла впереди него в столовую.
Миллер вдруг посмотрел на свои золотые большие часы и сказал, обращаясь к Тамаре:
— Нам уже пора ехать. Через полчаса съемка.
— Я готова.
Миллер встал и попрощался. Потом со спокойным выражением человека, чувствующего свое право, подал Тамаре ее пальто. А она, надевая его, смотрела на Кислякова, и глаза ее, минуя Миллера и стоявшего около нее Аркадия, говорили ему, что она вся его, и губы, едва заметно шевельнувшись, произнесли только два слова. Кисляков понял их; эти слова были: «Первое октября»…
С Аркадием она даже не попрощалась.
LV
Остальные двое гостей тоже ушли. Как только два друга остались одни, всё приподнятое оживление Аркадия покинуло его.
Он подошел к столу, с какой-то деловитой сосредоточенностью налил себе полный стакан коньяку и залпом выпил его.
— Зачем ты пьешь, — сказал Кисляков, — тебе же вредно.
Аркадий ничего не ответил, только выразительно безнадежно махнул рукой.
— Всё равно… — сказал он немного погодя, поводив глазами по столу, как бы выбирая, чем закусить. Но ничего не выбрал и, махнув еще раз рукой, отошел от стола. Он сел в кресло, бессильно бросив руки на подлокотники, и задумался, опустив пьяную голову.
— Вот и конец… Она выбирается на дорогу… — сказал он минуту спустя. — У нее начинается своя жизнь. Да, друг, тяжелее всего чувствовать, что тебе нечем удержать около себя человека, которого ты… любишь.
Он некоторое время помолчал, сидя с опущенной головой и глядя перед собой в пол. Потом продолжал:
— У меня была работа, и я думал, что в ней я — за надежной стеной, что мне нет дела до того, что происходит там, за этой стеной, я делаю дело, которое нужно вечности, которое также нужно и им, — и меня никто не мог упрекнуть, что я относился к нему недобросовестно. Но тут является великое искушение: «что же я в конце концов делаю? Я забочусь о продлении жизни крыс, когда сам обречен… когда я работаю для чужого будущего. Не может человек работать для чужого будущего, для чужих ему идей. Я давно это чувствовал, но скрывал от себя и больше всего от нее. Я на несчастных крысах рисовал ей перспективы оздоровления человечества, его победу над смертью, его могущество. Я делал это, уже не веря в свое дело, я пользовался своим делом для того, чтобы удержать ее около себя. И было время, когда она с замиранием сердца слушала мои слова. Но вот теперь она выходит на свою дорогу. Она получает жизнь, а я теряю последние крохи жизни. Я должен уверовать в то, во что верил до этого катаклизма, революции: что истина не нуждается во множестве, она может жить в немногих.
Аркадий вдруг совершенно протрезвел. Его глаза загорелись оживлением.
— Можно ли здесь итти против течения? И я теперь с новой верой говорю себе, что можно! Я делаю последнюю ставку. И я и ты, мы когда-то верили, что личность должна итти вразрез с массой, так как масса слепа и консервативна, несмотря ни на какую революционность. Для того, чтобы истина имела силу жизни, достаточно двух.
Помнишь, я тебе говорил, что такие люди, как мы, которые одинаково понимают, которые наиболее надежны, которые наиболее глубоко чувствуют всю трагедию совершающегося, — должны основать из себя «церковь», чтобы сохранить на земле хотя бы в ничтожном количестве ту общечеловеческую правду и истину, которую мы носим в себе. Нам не нужно множества, потому что множество не есть показатель истинности. Истина всегда зреет в единицах и в них может храниться, как в ковчеге завета, пока не придут времена.
И ты поймешь теперь всё значение твоей дружбы для меня. Теперь особенно, когда ее душа от меня отходит, когда ее личность начинает жить самостоятельно, у меня ничего не остается, кроме тебя. Мы с тобой вдвоем затерялись в пустыне, чтобы, поддерживая друг друга, в чистоте сохранить остатки человека для будущих времен.