Дмитрий Нагишкин - Созвездие Стрельца
— Ничего-то я такого и не знаю! — сказала удрученно Фрося.
— Ну, теперь будете знать! — опять усмехнулся старичок и зашагал неслышными своими шагами к двери.
Из репродуктора неслась музыка.
Зина, досадливо поморщившись, поднялась со своего места и подошла к репродуктору, чтобы выключить его.
Фрося первой закричала:
— Не выключай! Не выключай! Опять же известия будут!
— Так когда они будут? Работать мешает же!
Фарлаф возник в проеме служебной двери и строго посмотрел на Зину. Брови его сошлись, придав лицу еще большую значительность. Он громко кашлянул, привлекая внимание Зины, и сказал:
— Товарищ Зина, давайте не будем срывать агитационную и массовую работу среди членов коллектива! Текущий же момент!..
Зина заняла свое место, не глядя на Фарлафа, энтузиаста массовой работы среди трудящихся. Она делала свое обычное дело, но лицо ее затуманилось, словно тучки набежали на ясное небо, и задумалась, словно прислушиваясь к чему-то и забыв про свои волосы, которые литым золотом хлынули вниз, частой сеткой закрыв ее лицо. Но она не откидывала их за ушко.
Фрося поглядывала на Зину и не могла понять, что творится с подругою.
3И в школе было не до занятий в эти дни…
Если родители волновались, ожидая свершения огромных событий, и тянулись всем сердцем к далекому, но близкому фронту, заставляли себя работать, так как время наступало им на пятки, то с ребятами сладу не было: слова учителей шли не в их уши, а в какую-то пустоту, настолько глубокую, что, сколько ни прислушивайся, звука падения не услышишь.
Учитель арифметики, вернувшись с урока в учительскую, с рывка бросил на стол свой портфель и тотчас же запалил трубку, в которую, кажется, по нынешним временам, шло все, кроме шлака, — запах она издавала не менее тошнотворный, чем великое изобретение английских колонизаторов, не знавших, куда девать такое количество табака, которое было в их распоряжении, а потому внедрявших в европейский быт самокрутки из дельных листьев этого растения, которое бог создал, видимо находясь уже не в расцвете сил и творческой выдумки. Лицо учителя было хмурым — он ненавидел в эту минуту вся и все на свете. Это не мудрено — цветы жизни своими одуряющими эманациями могут любого учителя довести до белого каления, особенно если учитель молод и шкура его еще не продубилась достаточно для обращения в кругу подрастающего поколения. Сухое, нервное лицо это подергивалось, возле виска билась одна лихорадочно пульсирующая жилка, которую видно было и со стороны. Он то закладывал руки за спину, то совал их в карманы пиджака; перепачканного мелом, то принимался выбивать какую-то дробь на столешнице длинными, худощавыми пальцами с толстыми суставами.
Вихров, который ожидал своего урока, поднял голову от книги, в которую углубился, услышав этот тревожный барабанный бой, сигнализировавший, что внутренние силы учителя распылены, обращены в бегство — лишь один барабанщик, оставшись на поле битвы, не веря глазам своим, глядит на спины солдат, исчезающих в пыли проселочных дорог, и бьет наступление в надежде вернуть солдат в бой.
— Что, Василий Яковлевич, третий класс допек?
— Третий.
— Да охота вам душу-то выматывать! Сделайте поправку на возбужденное состояние ребят, которые ждут победы не меньше нас с вами, а больше, и не тратьте силы попусту.
— Пытаюсь.
— Помните классическую скороговорку: «Первый класс купил колбас, второй резал, третий ел, четвертый в щелочку глядел!» Заметьте — третий ел! Это тот класс, который ест! Один из самых трудных в школе. С одной стороны, пробуждается жажда знаний, открывается прелесть книги, печатного слова. С другой — еще владеет сознанием игра — игра дома, игра на улице, игра в школе, игра в собственной парте. Третьеклассники, приходя из школы, с какой-то зверской жадностью набрасываются на свои игрушки, на которые уже не обращали внимания во втором. Это класс первого прощания с детством…
— Кажется, я прежде прощусь с жизнью! — сказал, хмуро усмехнувшись, Василии Яковлевич.
— Ну, не надо так отчаиваться, Вася! — сказал Вихров и положил руку на пальцы учителя арифметики. — Вы преувеличиваете! Вот увидите, какие они будут шелковые у вас в четвертом классе!
— А может быть, я не своим делом занимаюсь, товарищ Вихров?
— Вы занимаетесь своим делом, Василий Яковлевич, но класс трудный! Я иногда веду там русский язык. Знаете, прихожу оттуда если не разочаровавшийся в жизни, то взмыленный, как несчастная лошадь, попавшая в руки пьяного извозчика…
— По-моему, весь класс разлагает Лунин Геннадий. Недавно поступил в школу к нам. Какой-то дикий. Неуемный. Тупой, как угол в сто семьдесят градусов!
— Ну уж и сто семьдесят! — сказал Вихров. — Сами-то, поди, в школе тоже коники всякие выкидывали…
— Было дело! — сказал учитель арифметики и рассмеялся. Он снял барабанщика со своего поста, вернул солдат в строй и опять был готов к бою. — Извините, что я стучал тут. Дурная привычка! И, знаете, еще со школы, ну вот ни к селу ни к городу, во время письменной контрольной как начну барабанный бой, так удержу нету! Чисто нервное…
— А у Лунина его феноменальная рассеянность тоже не физического происхождения. Отец без вести пропал. Мать впервые на такой работе, которая если и не выматывает ее физически, то заставляет быть все время в нервном напряжении…
Учитель арифметики поднялся:
— Спасибо!
— Не за что, коллега! — рассмеялся Вихров. — И я выкидывал коники…
— В школе?
— И в школе… и в учительской, когда начинал…
— Вы? С вашей уравновешенностью…
Вихров хотел было рассказать Василию Яковлевичу, какой он был нервный в его годы, но вдруг лицо его переменилось, он замахал на коллегу руками. В настольном репродукторе что-то щелкнуло, зашипело. Ти-хо! Из-вес-тия!
В учительскую ворвался Сурен. Ему пришлось подниматься на третий этаж. Он был красен и задыхался, — разве можно пропустить передачу известий, когда совершаются события мирового значения? Да внуки проклянут его, если он пропустит хотя бы одно слово из тех, что исполнены такого смысла, несут на себе такую нагрузку!.. Пройдя к самому репродуктору, он стал вплотную к нему, наклонив голову, как петух, который рассматривает зернышко, прежде чем склюнуть его. Прошин вошел тихонько и застыл у порога, не выпустив своего портфеля из рук, сосредоточенно глядя в окно, а не на людей, чтобы движения их и выражения лиц не мешали слушать. Василий Яковлевич с Вихровым остались на своих местах за столом, перед тетрадями, забытыми тотчас же. Прихрамывая, вошел в учительскую директор школы Николай Михайлович — высокий, широкоплечий, с длинным, узким лицом индейца и пронзительными черными глазами, которые становились такими сердитыми, когда Николай Михайлович был кем-то недоволен. Сейчас, однако, эти глаза были чуть-чуть прищурены и хранили насмешливо-заговорщическое выражение. Он поднял палец, подчеркивая, что известия будут особенно интересны… Учительская наполнилась людьми до отказа. Последней из гардероба пришла тетя Настя. Она остановилась в дверях, положив одну руку на живот, а второй подперев щеку, — так в деревне слушают письма от близких; поза эта одинаково хороша, для плохих новостей, требующих выражения соболезнования, и для хороших, требующих сочувствия…
Новости и верно были интересными.
Генерал Лях, командовавший немецким гарнизоном Кенигсберга, вышел из своего подземного командного пункта и подписал акт о капитуляции во имя человеколюбия, избегая ненужных и лишних жертв. Одновременно, до выхода из своего убежища, он приказал открыть кингстоны подземных заводов столицы Восточной Пруссии, где производилась военная и секретная продукция, хотя знал, что акт о капитуляции включает в себя пункт о сдаче всего военного и гражданского имущества в неприкосновенности. На заводах работали военнопленные — русские и мастера и техники — немцы. Они остались на своих местах, когда хлынуло в цехи…
— Вот нелюди, прости господи! — сказала тетя Настя.
Бои шли в здании рейхстага, на этажах государственной канцелярии, в личных апартаментах Гитлера, Берлин пылал, как один громадный костер — погребальный костер, сложенный для сожжения умирающего фашизма… К западу от Берлина образовалась странная, подозрительная пустота — немецкие дивизии беспорядочно откатывались к Одеру, за Одер, стремясь оторваться от наседавших советских войск, бросая арьергарды, снаряжение, боеприпасы, совершенную технику, даже не вынимая замков из орудий…
— К своим ближе! — усмехнулся Николай Михайлович. — Недаром их теоретик сидит в Лондоне. Видно, договоренность есть…
Он имел в виду Рудольфа Гесса, бывшего правой рукой Гитлера и, к удивлению всего мира, кроме тех, кто никогда ничему не удивлялся, — в Иптеллиженс Сервис, в Федеральном бюро, в Сюрте Женераль, — перелетевшего на третьем году войны на Британские острова, где и был интернирован.