Виталий Сёмин - Нагрудный знак «OST»
– Брот! – сказал Ванюша.
Пекарь заволновался, сказал, что это запрещено. Хлеб по карточкам. Он сам его не ест. Ванюша улыбнулся и пошел к нему с вилами. Тогда пекарь достал откуда-то два крошечных кусочка. И Ванюша сказал ему:
– Сам жри! Фрессен!
После работы в пекарне Костик злился на меня и на себя. На меня за то, что подбил, на себя за то, что дал себя подбить на эти воскресные поиски хлеба. Потерял право всем говорить: «Вот так вас и учат!»
Ревнивее, чем я, Костик считал, что правильной может быть только одна жизнь – которую он сам признает. Работал по-прежнему на «Вальцверке», ходил взад-вперед за стальным листом, и походка у него была припадающая. По старческому затрудненному короткому смеху больше всего было заметно, как Костик истощен. Он смеялся, а глаза становились слюдяными, презирающими. Никто никогда на Костика не обижался. Он мало подрос. Но ни слабость, ни болезненность не помешали ему стать еще красивее.
Когда я опять пошел в воскресенье с Ванюшей работать, Костик сказал презрительно:
– Зарабатывать? На гроб!
Были, должно быть, вещи, которые сами собой не могли прийти мне в голову. Когда они приходили кому-то другому, я тоже долго не мог их освоить. На «Вальцверке» работал немец из разбомбленных переселенцев. Военнопленные договорились, что он сам выберет нас с Ванюшей помогать ему строить дом. Вступить в такой договор с немцем было достаточно сложно. Но разбомбленный немец нужен был только для того, чтобы отпустил нас пораньше и не пошел конвоировать в лагерь. Потом я должен был украсть велосипед и прикатить на нем к другому немцу, который обещал за велосипед револьвер. В револьвер я не верил. Знал почти наверняка, что сегодня мы сами прикатим в ловушку. Считал, что ловушка для военнопленных, удивлялся их непонятной непроницательности, но не говорил ни слова – так понимал свое место в компании. Однако даже не этим страхом запомнилось мне начало воскресенья. Разбомбленный привел нас к куче бумажных мешков с цементом. Стандартные, налитые каменной пылью мешки напугали меня больше, чем то, что еще предстояло сделать в это воскресенье. Ванюша подал мешок, и будто не мешок, а заводской пресс обрушился мне на грудь. И не было ни одной связки, выдержавшей удар. Дыхание остановилось. Участок круто поднимался, и каждый шаг в гору прибавлял к тяжести на плечах по мешку. Из невозможных моих ощущений родилась поразительная мысль, которую я запомнил навсегда: предел жизни перешагнул, а иду! И мышцы здесь ни при чем. Без их помощи иду!
Второй мешок, который Ванюша помог мне взять на плечи, ударил меня по затылку, я не сразу понял, что упал. Ванюша лил на расцарапанное лицо мутную от цемента воду, немец ругался. Пробежал мимо нас с одним мешком, со вторым, но тоже запыхался. Мы ломали ему рабочий план. Он строил шлаконабивной дом, собирался делать замес, набивать форму, а мы должны были носить цемент и шлак. Что-то нужно было менять, а менять немцу не хотелось. Может, он не доверял нам стену своего будущего дома, может, сам расслабился, перетащив три мешка, первоначальная рабочая энергия в нем угасла, он стал ленивее и неопределеннее браться то за одно, то за другое. Показал на лопату.
– Можешь?
Ребра мне свело, шея вывихнута, дыхание не восстанавливалось. Однако работа была на двоих. Ванюша мог посчитать меня не на все годным напарником. Самое страшное в мешках с цементом было то, что они стандартные. Два года назад в Вуппертале я таскал мешки с картошкой. С тех пор подрос сантиметров на десять. Эти десять сантиметров изменили мою жизнь, увеличили самолюбие, но, видно, полностью выкачали из меня силу. А согласиться с этим было невозможно.
В ту весну открывалось обоняние, кожа отвечала на солнечное тепло. Это было чувство удачи, слабость не могла его приглушить. Я взял лопату. В полдень Ванюша сказал:
– Файрамт!
И немец не стал возражать. И провожать, в лагерь не пошел. Ванюша мне сказал:
– Ты вовремя упал!
Мы чистились и отмывались. Но более или менее чистыми остались только пиджаки – мы их снимали во время работы. У Ванюши свой пиджак, у меня – Аркадия. Я мог в него завернуться, как в детстве в отцовский халат. Выдан он мне был, чтобы прохожие не сразу узнавали русского. А чтобы быстрее идти, дали чьи-то туфли. Стелька от пота и грязи стояла горбом, левый мизинец вылезал наружу. Мизинец отделяло от остальных пальцев, при ходьбе резало. Грязь и чужой пот на стельке размокли, нога ездила. Высыхая, отмытые туфли опять приобретали серый цементный цвет, будто я только что вытащил их из замеса.
На украденном велосипеде я должен был приехать к незаконченному городскому бомбоубежищу. Мне там приходилось работать.
– Ко мне сразу не подъезжай,– сказал Ванюша и засмеялся, протянул кусок хлеба – мою часть того, что нам дал немец.– От страха помогает.
– Сразу есть надо?
– Сразу,– довольно смеялся Ванюша. Сигарету, которую дал немец, Ванюша спрятал в жестяную коробочку.– Сейчас не будем – опьянеешь. Приедешь, выкурим.
– Слабая! – пожадничал я.
– Зато мы крепкие,– усмехнулся Ванюша.
Он никогда не загонял шутками в угол. И инструкции, которые он мне дал, были самыми широкими: велосипед лучше взять подальше от того места, где мы работали, ехать к бомбоубежищу лучше кружным путем, на месте надо быстро сориентироваться, а вообще-то как получится. Не важно, как начать. Важно правильно продолжить. Соображать надо. Догадаться. Будешь веселым, все получится. Может быть, Ванюша не так говорил, но так я его всегда понимал. Веселость для Ванюши во всех этих делах была даже важнее всего. К скучным и грустным он сразу настраивался враждебно. Скука и грусть накликали неудачу, как самые черные приметы. В самом Ванюшином пренебрежении к точной договоренности, в этом его «соображать надо» была какая-то опасная веселость. Мне было бы легче обо всем договориться. Но я уже понимал: когда слишком точно обо всем договариваешься, что-то обычно не совпадает и тогда все не получается. А надо, чтобы получилось.
Велосипед я увидел у подъезда двухэтажного дома поблизости от того места, где мы с Ванюшей работали. Он был беспечно приткнут, будто мальчишки катались и бросили. Было мгновение, когда я, несмотря на страх, поразился податливости руля, легкости педалей, тому, как восстанавливается, казалось, истребленный навык. На первом же пересечении дорог покатил под горку. Заметил удивленный взгляд и свернул. Городок я знал частями, кварталами, улицами. И, хотя времени на раздумывание не было, выехал к бомбоубежищу, будто велосипед сам вывез меня к знакомым ржавым отвалам земли. Отвалы были в засохших потеках. Бомбоубежище рыли в подножии горы, почвенную воду не могли остановить, породу вывозили мокрой. Из той же ржавой породы была сложена дорога, которая вела к бомбоубежищу. Ее давно не наращивали, не поправляли. Стояли два деревянных сарайчика, в которых когда-то хранились инструменты. Место заброшенное. Ванюшу и двух, а не одного, как было сказано, немцев я увидел одновременно. Они стояли вполоборота ко мне, и лица у них были полицейски-высокомерными. Поворачивать было поздно. К тому же Ванюша показал немцам на меня, и они, кивнув на сарайчик, не оглядываясь, медленно пошли в гору. И я догадался: один привел второго потому, что опасался нас. Поразительно, однако, было то, что он не побоялся еще кого-то посвятить в эту сделку. Но еще удивительнее было то, что все совпало. Все получилось, как сказали военнопленные. В лагере всегда кто-то торговал немецкими сигаретами. Если были марки, можно было купить даже хлеба. Черный рынок не упускал и таких доходов. Правда, всего этого было так мало и так редко это касалось меня, что оставалось только слабое удивление: что это за люди и как они, не зная языка, находят друг друга и как при таких мизерных доходах рискуют столь многим? Конечно, для лагерника хлеб был самой жизнью, но из-за чего рисковал немец? Какой коммерческий инстинкт вел его? Об этом я не думал. О чем думать, если в первом и втором лагерях цена на сигарету одна! Но растущее самолюбие становилось беспокойней, и все понятное другим и недоступное мне уязвляло. Я не знал, как военнопленные нашли продавца револьвера, но сделали они это быстро. Следовательно, знали и умели то, чего не знал и не умел я. Одна и та же причина заставляла меня брать на плечи непосильный пятидесятикилограммовый мешок с цементом и ревновать военнопленных к их взрослым тайнам. Та же причина заставляла бессильного Костика всезнающе кривить губы и отстраняться там, где ему не удалось бы скрыть свою слабость не только от других, но и от самого себя. Наши организмы, не имея другой пищи, съедали наши мышцы. Мы росли – так уж совпало – и ни за что не хотели согласиться с этой безмускульной жизнью.
Из– за того, что немца и военнопленных сближала какая-то недоступная мне тайна, мне хотелось ему нагрубить. Но немцы уходили, Ванюша показал на сарайчик, и я завел туда велосипед.