Самуил Гордон - Избранное
Алик удивленно уставился на нее:
— С какой шахты?
— Ладно, брось!
Только теперь до него дошло, что девушка принимает его за человека, покидающего шахту. С чего она взяла? Что она такого в нем заметила?
— На какой ты шахте тут работал — на нашей или на четырнадцатой?
— Ты что, серьезно спрашиваешь? — И Алик громко расхохотался.
Ему просто понравилось, что девушка приняла его за шахтера. Но она смотрела на него так, что ему пришлось отомкнуть чемодан, вынуть оттуда комсомольскую путевку и показать. Однако и сейчас она ему не особенно верила. Алик заключил это по тому, как девушка колебалась — ответить, не ответить, когда он спросил, указывая на терриконик:
— Что это за иллюминация?
— Это горит порода.
И, вглядываясь в Алика, как бы желая убедиться, не разыгрывает ли он ее, принялась объяснять:
— Немного в этом, конечно, виноваты те, кто отбирает породу на ленте… По правде, не всегда легко отличить породу от каменного угля, она такая же черная, такая же блестящая, только тяжелее. Но ведь не перещупаешь и не взвесишь на ленте каждый кусок. Ты же химию учил! Когда вырастает такая пирамида из породы, смешанной с углем, она непременно самовозгорается. Тлеет, пока не превратится в шлак, как вот тот, соседний терриконик. Этот потухший вулкан курился, кажется, почти целый год.
— Издали терриконики выглядят, как у нас в Москве фейерверки во время салютов.
— Ты москвич? И едешь теперь из Москвы? Прямо из Москвы? И мы когда-то жили в Москве. На Солянке.
— Далековато от нас, мы живем на Можайке.
Она смотрела не на него, а куда-то вверх, вдаль и говорила, словно поверяя ему тайну.
— Я в прошлом году целый месяц провела в Москве. Ездила на экзаменационную сессию. Учусь заочно на втором курсе горного института на Калужской. А куда ты собираешься поступить? Почти все наши демобилизованные учатся заочно либо в горном, либо в геологическом. У нас на шахте работает много демобилизованных.
— Откуда ты взяла, что я демобилизованный? Я еще даже не призывался.
— Ой! — и девушка смущенно закрыла лицо руками.
Большая, слабо освещенная площадь, где местами торчали столбы поваленного забора, была полна звуков, гулких и глухих, близких и далеких, и так как Алик представлял себе, что на шахте все происходит под землей, он даже гудки локомотивов готов был принять за гудки, идущие из-под земли. В Москве ему никогда на ум не приходило, что под многоэтажным домом, в котором они живут, под улицами и скверами, по которым он гулял, работают люди. А тут он никогда не перестанет об этом думать. Вот стоит он с девушкой возле терриконика, а под ними ходят люди, бегают электровозы, вагонетки. Даже огоньки, что подобно светлячкам мечутся над площадью, кажутся ему таинственными, хотя он знает, что это светятся шахтерские лампочки над козырьками угловатых шапок, как у этой девушки.
— Ты комсомолец?
— Ну конечно! — его удивило, что она задала ему такой вопрос.
— Я тут комсомольский секретарь. Видишь вон башню с колесами под крышей? Там я работаю. Раньше водила электровозы. Теперь девушек в шахту не пускают, мы работаем только на поверхности. Меня перевели на скип. Но я все равно часто бываю в шахте. Вот и теперь иду оттуда. В конце месяца все у нас спускаются в шахту, даже начальник, — если не будет выполнен план, погаснет звезда на вертикальном стволе. Ладно, пошли.
— Куда?
— К нам на шахту. Как тебя звать?
— Алик Сивер.
— А меня — Лена Дубовик.
— Дубовик?
— Что ты вдруг остановился?
— Дубовик? Знаешь, очень знакомая фамилия. Погоди! Куда ты меня ведешь? Дай сначала устроиться с ночлегом. Где тут у вас гостиница?
— Пошли, пошли! В гостинице все равно мест нет. Устрою тебя пока в общежитии. Не страшно, если одну ночь даже переночуешь в шахткомбинате, скамеек там хватит…
Проходя мимо потухшего крутого терриконика, Лена вдруг выкрикнула: «Есть! Есть!» И пока Алик пытался понять, что произошло, она уже карабкалась в гору, таща за собой проволоку с подцепленным куском жести, согнутым в виде детского корытца.
— Куда?
Лена не ответила, лишь махнула рукой, что могло означать: «Подожди меня!» — и еще: «Если не боишься, полезай за мной!»
— Я там внизу оставил чемодан, — сказал Алик, догнав Лену.
— Там у тебя водки нет? Тогда можешь быть спокоен. Почему и рюкзак не оставил?
Под ногами Алика несколько раз ускользал смерзшийся шлак и уволакивал его с собой. Это и с Леной случалось, но реже, и, поскользнувшись, она не разбрасывала руки, как он, Лена тут, видно, карабкается не впервые. Алик от нее не очень отставал и хотел, чтобы она это видела.
Добравшись до середины терриконика, Алик взглянул вниз, и у него легко закружилась голова — он оказался гораздо выше, чем на балконе их московской квартиры на шестом этаже. А до вершины терриконика еще надо было карабкаться и карабкаться. Алик вдруг стал поступать себе назло: именно потому, что кружилась голова, он часто оборачивался, нарочно выпрямлялся там, где даже Лена шла согнувшись. Он как бы хотел этим самым доказать себе, что случившееся с ним тогда в троллейбусе уже никогда не повторится.
— Ну? — встретила его Лена на самой вершине заснеженного терриконика.
— Что?
— Ты, видно, геройский парень.
Алику показалось, что карабканием вверх по скользкому крутому склону горы Лена хотела испытать его смелость, чтобы знать, на какую работу и в какую бригаду его рекомендовать. В эту минуту ему вспомнился человек высоко над землей в полузастекленной кабине подъемного крана против Шевиного дома в Мневниках. Теперь он сам взобрался на такую высоту. Ему никогда бы не надоело так стоять и смотреть на уютно светящиеся оконца разбросанного поселка в низине, на вертикальные стволы соседних шахт, на пятиконечные звезды, напоминающие раскаленные «М» московского метро, на многоцветные огоньки окружающих террикоников, перемигивающиеся со звездами в небе, с рассыпанными огоньками деревушек, затерявшихся в мглисто-белой тундре. Вдали у горизонта все время мелькает одиночный огонек. Не светится ли это керосиновая лампа в окне заброшенного вокзальчика? Набегающий ветерок приносит с собой из долины прерывистый свист локомотива, шум водопада — это под бункером грузят углем эшелон. Алик стоит и ждет — не послышится ли снова певучий перезвон колокольцев на горделиво выгнутых шеях запряженных оленей.
— Знаешь, у вас тут очень красиво.
— Знаю. Значит, нравится тебе у нас?
— Очень.
— Северное сияние когда-нибудь видел?
— Нет.
— Не знаю, есть ли на свете что-нибудь красивее… Все небо освещено, точно разноцветными прожекторами. Все цвета переливаются, совсем как в радуге. Смотри, не слишком долго заглядывайся: кто слишком заглядывается на северное сияние, тот влюбляется в первую девушку, которую встретит.
— Ну?
— Так что будь осторожен.
— А если девушка заглядывается?
— Для девушки это не опасно. Ну, садись в сани, и поедем.
— Что это за сани?
— Это от рештака!
— А что такое рештак?
— Хочешь враз все узнать… Ходить на лыжах умеешь?
— Разумеется.
— У тебя, вижу, все разумеется… А с трамплина ты когда-нибудь летел? Ну, скажи уж — «разумеется», — и, запрокинув голову, Лена оттолкнулась ногами и пустила «сани» с вершины горы.
Кусок жести, согнутый в виде детского корытца, легко подпрыгнул и с бешеной скоростью понесся под гору, к мчавшимся навстречу огонькам. Сильный стремительный ветер весело хлестнул в лицо и стеснил дыхание.
— Держись!
Алик в первую минуту не понял — Лена ли это крикнула ему или ветер, принесший с тлеющих террикоников запах пионерского костра в сосновом лесу.
Перевод И. Гуревича.
НАСЛЕДНИКИ
Роман
1
Из-за дождя Симон Фрейдин остался дома, не пошел в клуб, где должен был играть сегодня за одним из двадцати шахматных столиков против московского гостя, гроссмейстера, отдыхавшего в здешнем кардиологическом санатории, и просидел весь вечер за картиной «Дорога», которую начал писать уже довольно давно. Дописывает ее сегодня Симон без особого желания, точно ему нечем больше заняться, и к тому же он заранее уверен, что все равно картину не закончит, как не закончил некоторые другие свои вещи, а они смотрелись бы на стенах его двухкомнатной кооперативной квартиры, наверное, не хуже тех, что там уже висели. Симон не настолько самовлюблен и самонадеян, чтобы не видеть неудачных мест на своих законченных полотнах и не понимать, что ему следовало бы еще много над ними трудиться. Но терпения на это у него не хватает. В довершение ко всему, он сильно опасается, не станут ли они, если над ними еще поработать, хуже. Такое однажды уже случилось — и, как назло, именно с той картиной, что особенно дорога его сердцу. Со стены, однако, ту картину Симон не снял, не умножил ею числа незавершенных работ, которые стоят в коридоре, прислоненные одна к другой, или валяются на антресолях, а оставил висеть на привычном месте в большой комнате, где она висела до сих пор.