Борис Пильняк - Том 1. Голый год
Лазарь Иванович одевался всегда в сюртучок плюс манжеты плюс прическа с поэтической холкой. Лазарь Иванович – в сумерках, до чая – слег в двуспальную свою кровать, сняв сюртучок и манжеты. У Лазаря Ивановича с Галиной Глебовной была семейная сцена, громкая до визга. Визжал Лазарь Иванович.
Лазарь Иванович в истерике:
– Ты, ты, ты! Я не могу даже честно реагировать!
Галина Глебовна в самогипнозе:
– Ты, ты, ты, урод!.. Трус! погубил мою жизнь!
– Что же, паскудные письма напоказ выставлять?
– Ты, ты, ты… Письма? письма… Какие письма?..
– А те письма, что ты писала скотолечебнику!
– Что-о? Письма Драбэ? – Ложь!
– Мне Белохлебов их показал…
– Ах, негодяй! – Негодяй: относилось, конечно, к Драбэ.
– И Розины письма тоже принес?
– Нет, Розу он не желает паскудить.
Путь Белохлебова: улица в булыжинах мостовой, в домах из камня, каждый, как гроб, а всюду, конечно, воронье на ветлах. Костюм Белохлебова: бекеша, треух, благополучие и довольство всем содеянным в жизни.
Встреча: Воронец-Званский. Бу-бу-бу.
– Николай Иванович, вы?
– Варенец?
– Он самый. Откуда и куда?
– Собственно из дому и домой.
– Полагаю, маршрут надо изменить.
– Почему?
Ипполит Ипполитович Воронец-Званский сумрачно в сумраке расстегнул пальто и показал из бокового кармана – из вылезшего лисьего меха – бутыль. Воронец ткнул пальцем в бутыль, погрозил ей, сказал:
– Регардили? Галки или вороны, не знаю – усердствуют очень. Интеллигентная птица. Кричит и тоску наводит. Не переношу. И весной и осенью тоску по вечерам разводят. Услышишь и почувствуешь, что подлец ты своей жизни и блоха на земле. Идем к Драбэ в амбулаторию. Он еще добавит…
– Неудобно. Я ведь сторона Кофина.
– Ерунда! Я ведь суперарбитр.
– Ну, пойдем, что ли.
Пошли.
Вот. – Так. –
– Город осенний. Осенние сумерки опустошают города, точно вынут из города воздух: с улиц, оград, переулков одни лишь картоны стоят плохого художника. Драбэ и ветеринарная амбулатория на управском дворе. Жил сто лет назад дворянин Озеров, а в городе, чтобы не жить здесь, дом себе поставил архитектуры ампирной с флигелями, конюшнями, садом, фонтанами. В шестидесятых годах разорились дворяне Озеровы, продали дом новому тогда земству; в главном доме земство управу поместило, фонтаны в саду к чертям полетели, двор травкой зарос, по флигелям (флигеля из двенашника строены были, хоть и крыты тесом) разместились: библиотека, бесплатная земская скотолечебница, сельскохозяйственный склад; заборы каменные остались, хоть и не являли мальчишкам препятствий к земскому саду; революция в Озеров дом, в старое земство – вселила уисполком: заборы каменные – не остались, хоть и не являли мальчишкам препятствий к советскому саду, сад же пилили на топливо; сельскохозяйственный склад вывеску изменил на трудовой сельскохозяйственный склад, но стоял под замком, по бестоварью. Амбулатории ветеринарной пахнуть следует креолином, первым лошадиным средством, так она и пахнула. Ветеринару пахнуть следует креолином: так и пахнул Драбэ.
Разговор первый:
Белохлебов: «Куда тут?»
Воронец: «Вот-вот, направо или налево. Вылезли?»
Белохлебов: «Н-ну и темнотища, – наворотили!..»
Воронец: «По стенке валяйте, Николай Иванович, оно спокойнее для физиономии».
С неба за трубы флигель, как колокол, спущен, чтоб болтались люди языками; с потолка на цепи лампамолния спущена, чтоб освещать стол в клеенке, сосновые стены из двенашника, кресла, диван, стулья и прочее без ножек, еще от Озеровых.
Длинный разговор.
Драбэ: «Недоумеваю! Когда кот увидел однажды, как люди, он и она, ухаживают друг за другом, он сказал: – Недоумеваю! почему это делают не на крыше?! Не-до-уме-ва-ю!»
Воронец: «Представляю. Драбэ. Ветеринар, лошадиный доктор, поклонник красоты; археолог, герой наших девиц, дам, кухарок и легенд. Дворянин».
Китти Лунина: «Земляной человек! Я его так зову! – Знаете, Белохлебов, он леший! Я разговаривала с Кузьмой, и он сказал, что он знает заговоры… Земляной человек!»
Драбэ: «Отроковица! оставь доказывать всем, что ты ко мне неравнодушна, и что ты мне не нравишься».
Китти: «Фи!»
Белохлебов: «А почему вы пришли к такому выводу?»
Драбэ: «Это насчет того, что она мне не нравится, а я ей нравлюсь?»
Китти: «Фи! глупости он говорит!»
Драбэ: «Оставь, о тебе говорят, женщина!.. Серьезно. Я часто думал, как тяжело, как оскорбительно быть такой женщиной, да и вообще женщиной! Разговариваешь с ней и чувствуешь, что ломается она, кривляется, говорит глупости, пошлости и требует к себе почтения только потому, что она женщина, потому что ей простят, ибо она – баба, существо физически противоположное мужчине».
Воронец-Званский: «А послушай, а те мужчины, которые попадаются на эти удочки, что же – выше стоят?»
Белохлебов: «Да, это серьезная тема».
Воронец: «Нет, пусть Драбэ ответит!»
Драбэ: «Что же, и мужчин дураков много».
Воронец: «Не дураков, а подлецов. И еще скажу: вопрос, что мерзостнее: на удочку попадаться или удочкой удочку ловить? Ведь насчет отроковиц и прочую ерунду ты всем женщинам говоришь!»
Китти: «Верно! Молодец, Званский! Молодец!»
Драбэ: «Хо-хо-хо!»
Воронец: «Эх, братики, никак вы не поймете, отчего мне выпить сегодня захотелось. Вчера лег – галки, сегодня встал – галки, или вороны, не знаю, вечером решил, что грачи. Пить идите, готово». –
Ночь стала над городом, и дождь заморосил. На столе под лампой-молнией: спирт, селедка, помидоры, октябрь; – у стола: люди в разных позах. Костюм Драбэ: рубашка и шаровары в смазные сапоги взабувку, пахнут ветеринаром, первым лошадиным снадобьем – креолином. Голова Драбэ: как у тех, кто впервые доили скотину, вся в волосах и глаза из волос наивно глядят. А Китти, а Китти: девятнадцать лет. Дождь идет медленно (дождь, оказывается, ходит), как дьякон с перепоя к заутрене, дождь капает с черного неба, а ночь черно-лиловая и пахнет конским потом, ветер шатается пьяницей и вновь вложена в землю душа, круто заварена ржаная – ночи – каша, на конском поту.
Прощальный разговор, в коридоре, без Китти.
Воронец-Званский: «На улице, прощаясь…..али, как всегда делают мужчины – улицы избывали печали, русские, без причины».
Белохлебов: «Слушайте, Драбэ… Насчет суда. Вы Галинины письма… неудобно…»
Драбэ: «Брось, Белохлебов. Кому-нибудь одному надо уже в дураках остаться. Я не хочу. Я и так не хожу домой уже целую неделю…»
Белохлебов: «А эта-то, Китти, как сюда теперь попала?»
Драбэ: «Ножками попала, ножками».
– Путь Белохлебова или путь слепорожденного, безразлично: глаз выткнуть, ни зги не видать, как у негра в желудке в двенадцать часов ночи, грязь по колено внизу; путь Белохлебова: на ощупь. –
И в ту же ночь, поздно ночью в ветеринарную амбулаторию к Драбэ приходила Роза Карловна: – «Это нечестно! Это нечестно!» – Слезы на древних семитских глазах украсили ночь жемчугами. Роза Карловна рассказала, что рассказала Галине Глебовне. Драбэ ей рассказал, что он написал суду, – Драбэ ее успокоил, и она, Роза Карловна, успокоилась тем, что Драбэ отрекся от нее, сказав, что Кофин клевещет, и она, не раздеваясь, целовала Драбэ так обреченно, и так поспешно, безвольная, спеша домой к мужу. Потом ночью, один,
Драбэ долго читал «Старые годы» – о Ханском дворце в Бахчисарае. Дождь хлестал сиротливо, ветер шаркал по дому и под диваном шарили мыши.
Глава третья
Третейский суд был назначен в квартире доктора Белохлебова. Товарищи третейские судьи собрались в кабинете. В двух разных комнатах, столовой и спальне, сидели стороны Кофин и Драбэ. Первым вызвали Кофина, Кофин побыл пред судом и ушел. Потом побыл пред судом и ушел в свою спальню Драбэ. Затем их позвали обоих, и суперарбитр строго предложил сторонам помириться, и стороны пожали друг другу руки. Доктор Белохлебов пригласил всех в столовую выпить по рюмке водки перед винтом с выходящим.
А над городом шла метель. Как, – неповторимого, – не повторить Пушкина, о том, что ветер вольный «всю жизнь провел в дороге, а умер в Таганроге»? Да, но город не был даже Таганрогом. Снежные космы, – первая была октябрьская метель, – лизали жухлую землю, выли, стонали, мчались (снег, оказывается, стонет). Метель, метель, метель! Муть, мгла, мга, зги. В домах лежанки, голландки, русские печи, железки. Первая мчит метель, – первая, первая. Как не рассказать – нерассказываемое – о том, как в метели, в снегу, в вое ветра, в мчании, – в скачке и пляске – вдруг возникает: –