Эрнст Бутин - Суета сует
«Слава богу, что Остерман рядом с государем. Удержит. И слава богу, что Катерина так премудро завещание составила. Жаль, умерла рано, дело до конца довести не дала».
Он тяжело вздохнул, вспомнив последний разговор с ней.
…Императрица лежала одна в затененной, обтянутой игривыми французскими гобеленами спальне, пропитавшейся стойким запахом духов, пота, целительных трав и чужеземных снадобий, бальзамов, микстур. Осунувшееся лицо женщины, с резкими морщинами около рта, казалось безжизненным желтым пятном. Только глаза, черные, большие, нездорово блестевшие от болезни и возбуждения, говорили о том, что государыня жива. Меншиков, стесняясь своего огромного роста и здоровья, замер, ссутулясь, у постели Екатерины. Он с жалостью смотрел на это маленькое, с багровыми пятнами румянца лицо, запутавшееся в черных, разметавшихся по подушке волосах, и горькая, иссушающая душу обида наполняла его.
«Вот и еще один самый дорогой и нужный человек уходит, — думал он тогда. — И остаюсь я один среди старой боярской псарни, которая спит и видит, как бы безродного Алексашку снова столкнуть в грязь, в навоз. Не на кого теперь будет опереться, ничьим именем нельзя будет отныне заслониться, и придется одному пробиваться через злобу, ненависть и зависть людскую».
Меншиков вздохнул. Екатерина, измученным влюбленным взглядом изучавшая его лицо, тоже вздохнула.
— Светлейший, — свистящим шепотом окликнула она, — слышишь? Последний раз, чай, видимся. Умираю я.
— Полно, матушка, — с деланной бодростью пробасил Меншиков. — Ты еще нас переживешь.
Императрица слабо, благодарно улыбнулась и сразу же посерьезнела.
— Будет, Александр Данилыч. Не место и не время лукавить. Не о том я. Смерти не страшусь, хоть и жалко уходить. — Она с тоской смотрела на князя. Большая слеза выползла из налитого болью глаза, оставляя мокрый след на иссохшей коже щеки. — Отмучилась я, и нету во мне более страха… Я ведь всего боялась. Сперва Шереметьева, потом тебя, потом государя, потом титула своего. Все казалось мне, что кончится мой царственный сон и окажусь я снова у пастора Глюка или с гренадером под повозкой. Ты сильный, — улыбнулась вяло и как-то жалко, — ни бога, ни государя покойного не боялся, а меня так вовсе за дуру считал.
— Государыня! — укоризненно взревел Меншиков.
— Правда это, Александр Данилыч, правда! Много ты мне пакостей сотворил, да и сейчас… От меня вот отвернулся, смерть мою почуяв. К Петру Алексеевичу, внуку государеву, льнешь. Господь с тобой! Живи как знаешь. Зла я на тебя не держу, потому как люб ты мне. До сих пор люб.
Меншиков засопел, хотел упасть на колени, поцеловать желтую вялую руку Екатерины, утонувшую в золотисто-коричневой собольей опушке одеяла, но передумал.
— Спасибо, ваше величество, — церемонно склонил он голову.
Ожидание, светившееся в глазах императрицы, погасло, личико ее обиженно сморщилось.
— Грех тебе на меня обиду иметь, — отвернувшись, со слезой сказала она. — Губернатором Ингерманляндии, Эстляндии, Карелии помогла тебе стать. Андреевскую, Александровскую кавалерии добыла…
— Раб я твой, — усмехнувшись, перебил Меншиков и любовно провел пальцем по распятию на звезде Андрея Первозванного. — Однако и сам я не дурак, да и величию твоему немало способствовал, престол Всероссийский тебе добыв.
Екатерина резко перекинула голову на подушке, взгляд женщины стал жестким.
— Верно, умен ты и предан. Когда выгодно тебе. А что государю меня подарил, я не забыла. Век помнить буду, — медленно проговорила она. — Только ведь ты не обо мне, о себе прежде всего пекся. Не я ли гнев государев за твои лихоимства от тебя отводила? Не моими ли заботами ты, государем битый, опять над всеми вознесся? Смотри, князь, я жива еще и воли моей никто не ведает. Как бы тебе земель своих и городов со всеми титулами не лишиться да, как Девьеру, батогами на площади биту, на поселение в Сибирь не уйти.
Меншиков гулко глотнул слюну и в растерянности приоткрыл рот. Императрица смотрела ему в глаза не мигая, властно и безжалостно. Такой Александр Данилыч видел ее впервые. Он потоптался, неуклюже упал на колени, схватил тоненькую, с бледненькими синенькими жилками руку Екатерины, прижался к ней губами и торопливо, взахлеб забормотал:
— Прости, матушка, за дерзость, прости… Накажи пса твоего. Горе разум мой помутило. Прости…
— Полно, полно, Александр Данилыч, — растерялась императрица, — полно, голубчик. Сказала, зла не держу, и не держу.
Она осторожно провела нервными пальцами по крутому подбородку Меншикова, погладила его колючие, подстриженные под Петра Первого, усы и зашептала горячо и быстро, подставляя для поцелуев ладонь:
— Не убивайся, господь с тобой. Живи, царствуй. Цесаревен только не обижай.
Меншиков замер, скосил на императрицу радостно заблестевшие глаза.
— Подписала? — спросил осторожно.
— Подписала, — вздохнула императрица. — Велик ты и могуч. Царствуй. — Она желчно сморщилась. — Не зарвись только, шею не сломи.
Александр Данилыч поднялся с колен, тряхнул головой, оправляя локоны огромного белого парика.
— Наследником и государем оставляю я Петра Алексеевича, внука Великого Петра. Но он должен жениться на дочери твоей Марии, на то моя воля, — с усилием и неохотой, но звонко сказала Екатерина.
— Так! — пощипывая ус, согласился Меншиков.
— Ты же, дочь свою за Петра отдав, став тестем государевым, будешь до зрелости императора ведать делами государства Российского… Вкупе с Верховным Тайным Советом, — торопливо уточнила императрица.
— Та-ак, — шумно выдохнул Меншиков.
— Дочерям же нашим, Анне Петровне, за герцогом Голштинским в замужестве состоящей, и Елисавете, особые привилегии в тестаменте указаны.
Екатерина открыла глаза и посмотрела на Меншикова с обидой.
— Видишь, Александр Данилыч, лишаю дочерей престола в твою честь. А могла бы одну из них государыней сделать.
Меншиков иронически скривил губы.
— Трудно, матушка. Враги твои народ смущают. Чернь ропщет. Подметные письма находить стали. Меншиков-де, как Годунов, над царевичем расправу учинил и ставит на царство иноземного князька Голштинского Карлу. Анну, супругу Карла, никак нельзя на престол венчать. Смута великая будет. Елисавета же наперед старшей сестры помазана быть не может… Выходит, сила за малолетним Петром. И Австрия за него стоит. Оттого я и руку его держу, оттого и графа Толстого со товарищами опале подверг, хоть и друг он мой, и способствовал мне на престол тебя ставить. В многие разоры народ наш и отечество ввергнуть могли. А я, — Александр Данилыч выпрямился, гордо откинул голову, — ради народа, ради благоденствия и благополучия его не токмо друга, себя смерти предам.
Екатерина захихикала, прикрыла ладонью рот.
— Опять лукавствуешь, светлейший. Про отечество да про народ громкие речи говоришь. Будет тебе, не в Верховном Совете, никто не слышит.
Меншиков обиделся, нахмурился.
— Довольно о политике-то, Александр Данилыч, — Екатерина слабо дернулась к нему, вытянув тонкую, в дряблых складках шею. — Поцелуй меня и прощай.
Александр Данилыч наклонился, почтительно взял ее невесомую руку с длинными, загнувшимися внутрь ногтями, но Екатерина вырвала ладонь и, глядя в упор расширившимися глазами, сипло потребовала:
— В губы.
Меншиков быстро заглянул ей в глаза, помедлил секунду, потом нагнулся, крепко, по-молодому, поцеловал императрицу в горячие, сухие губы и выпрямился. Екатерина задохнулась, схватила широко открытым ртом воздух и закашляла тяжело и надсадно.
— Прощай. Живи и помни бога! — сквозь кашель приказала она.
Александр Данилыч потоптался, помялся, но императрица нетерпеливо замахала рукой.
— Иди! — зло крикнула она, прижимая к лицу белую пену огромного кружевного платка.
Меншиков дернул ленту звонка, попятился к двери, и тут же в спальню ворвался, чуть не сбив князя с ног, бледный перепуганный лейб-медик, метнулся к постели больной.
Александр Данилыч с жалостью смотрел, как бьется, корчится под одеялом тело императрицы. Глубоко вздохнул, покусал задумчиво губу, развернулся круто и вышел, не оглядываясь, твердым и решительным шагом.
Когда-то давно, когда Екатерина еще не стала царицей, а была веселой пухленькой хохотушкой Мартой Скавронской, Александр Данилыч хмелел от одного ее присутствия. Тогда даже случайно пойманный взгляд этой женщины, насмешливый и лукавый, приводил его в восторженное бешенство, и он, зверея, готов был за одну ямочку на щеке Марты искромсать палашом пол-Европы.
Потом Марта стала Екатериной, звонко смеялась, прильнув к покатому плечу царя Петра, кокетливо косилась на Меншикова. Государь фыркал, ежился, как от щекотки, глаза его становились маслеными и дикими, а Александр Данилыч, радостно повторяя про себя «вот и дивно, вот и славно», подмигивал Марте, незаметно для друга-самодержца, а потом напивался до беспамятства, орал похабные песни, лез к государю целоваться, бил себя в грудь, кричал, что ему отдать дорогому кесарю и брату названому и жизнь не жалко, не токмо что иное, бросался в дикие загулы с непотребными девками, безобразничал, буянил, а по утрам рычал, рвал зубами подушку, матерился шепотом и, заплаканный, поносил последними словами «ливонскую потаскуху».