Юрий Нагибин - Поездка на острова. Повести и рассказы
— Вы по-каковски лопочете? — спросил Муханов, которому до всего было дело.
— А по-фински, — пояснил лесничий со своей кроткой улыбкой. — Здесь во всех деревнях говорят и по-русски и по-фински.
— С чего это? — радостно удивился Муханов.
«А тебе какое дело?» — едва не вскричал Козырев из страха, что праздное мухановское любопытство непременно приведет к каким-то ненужным открытиям, что чужая, сложная, незадавшаяся жизнь обременит усталое сознание еще какой-то добавочной и бессмысленной мукой. Но ни хозяин, ни егерь Бобков ведать не ведали, почему в калининской глубинке бытует финский язык.
Они знали лишь, что их родители и деды тоже умели говорить по-фински. Отставной полковник высказал смутное предположение, что это связано с переселением народов, Муханов возразил, черпая доводы из колодца самоуверенного невежества, и между ними разгорелся тот страстный и безнадежный спор, когда оба спорящих понятия не имеют о предмете своего разногласия. Козырев успокоился, финский язык не таил в себе скрытых страданий ни для этой семьи, ни для окрестных людей.
Хозяина спор не интересовал, и он занялся своими делами, а вот егерь Бобков с громадным удовольствием внимал ученой полемике, как-то сыто и довольно посмеиваясь. Его смешок не был бескорыстным проявлением легкой и доверчивой души, как у молодой хозяйки, он отражал некую реальность, наделявшую егеря прочным удовлетворением, сродни физиологическому счастью, и Козырев решил, что поедет на охоту только с этим егерем.
Он так и сделал, когда пришло время охоты. Решили, что Муханов и полковник будут охотиться поблизости от кордона — их проводит хозяин, а Козырев с егерем отправятся на другой берег реки, где у Бобкова был приготовлен шалаш.
Пока они переплывали на вертком, неустойчивом челноке реку и Козырев командовал с кормы: «Левей! Правей!.. Прямо!..» — пока брели сперва по влажному лугу, затем по глинистой дороге, мимо заброшенной риги с провалившейся соломенной крышей, мимо спаленного молнией вяза, а впереди по косогору виднелась деревня с высокими шестами скворечен, одиноко черневшими на жесткой красноте заката, егерь не переставал вырабатывать из себя довольное урчание, отзываясь утробным этим смешком на каждое малое препятствие: колдобину, скользкий бугор, повалившуюся поперек тропы березу, болотную непролазь. Этим смешком он как бы отмахивался от малости путевых невзгод, столь ничтожных перед половодьем захлестнувшего его счастья; им же приветствовал он заброшенную ригу, спаленный вяз, деревеньку с высокими скворечнями — постоянных свидетелей его удачи. Но теперь это свойство егеря уже не радовало, а скорее раздражало Козырева. Он куда хуже справлялся с дорогой, чем ожидал. Накануне, когда они тащились к охотбазе, он не придал значения своей слабости, относя ее за счет долгого сидения за баранкой. Он так верил в душевный подъем, неизменно владевший им на охоте, что и представить себе не мог, будто что-то в его организме не подчинится этому подъему. Но так оно было: знакомая боль с тупым однообразием вклещивалась в грудную кость. Одышка создавала вокруг него некую звуковую завесу, сквозь которую не проникали шумы вечереющего мира. Неугомонное ликование егеря стало невыносимым.
— Что, дядя, жить можно? — спросил Козырев, останавливаясь и недобро разглядывая рыхловатую фигуру егеря.
— Можно и нужно! — отозвался Бобков и залился тихим смехом, выбившим мелкие слезы из его узких глаз.
— С чего это вдруг? — все более раздражаясь, спросил Козырев.
Егерь пояснил, что «исключительно окрепла материальная база жизни». Им вернули отторгнутую от приусадебного участка землю, уменьшили налоги, выделили для личных коров участок колхозного пастбища, ввели гарантированный трудодень. В ихнем колхозе весь народ вздохнул с облегчением, а при его обстоятельствах — жить да жить, и помирать не надо. Какие же у него особые обстоятельства? — спросил Козырев. Счастливый егерь со вкусом закурил самокрутку и, обдавая собеседника крепким махорочным дымком, радостно заговорил:
— Сам посуди: я ж на государственной службе, пятьдесят в месяц беру, как бог свят, и, хотя сам при паспорте, жене в колхозе подсобляю. На круг выходит рублей семьдесят. И это при своей корове, своей картошке, своем огороде.
— Недурно! — сказал Козырев. — Да и жена зарабатывает.
— Жена минимум трудодень в день имеет. Присовокупи к семейному бюджету пятнадцать рублей в месяц. Но покуда еще обо мне речь. Я получаю каждый год лицензию на отстрел лося — клади девяносто рубликов, окромя рогов и копыт. Я бью минимум шесть рысей в год, по четырнадцати рублей за штуку. Присовокупи еще семь рублей в месяц. Ты лося рассчитал?
— Как рассчитал?
— Ну, сколько будет — поделить девяносто на двенадцать?
— Семь пятьдесят.
— Значит, выходит, семьдесят плюс семь пятьдесят, плюс семь — восемьдесят четыре рубля пятьдесят копеек.
— И это при своей корове, картошке и огороде!
— Точно!.. Присовокупи женины пятнадцать — выходит без полтинника сотня.
— Ну а полтинник, наверное, наберется: то глухаря завалишь, то тетерева, вальдшнепишку там или рябца подстрелишь, опять же ути, сеточку небось тоже закидываешь?
— Этим не балуем, — сурово и отчужденно сказал егерь. — Мы тут для охраны поставлены.
— Не сердись. Я же в шутку. Хочется этот полтинник набрать для круглого счета.
— Ребята клюкву к поезду носят… — неуверенно произнес егерь, — да ведь это так, мелочишка…
— А лук вы не продаете? — вспомнил Козырев давешних луковых путешественниц.
— Маленько на охотбазу подкидываем, — оживился егерь. — Да, пожалуй, цельная лебедь наберется.
— Накладные расходы вы не учитываете? Охотничьи боеприпасы?
— Малость дроби и пороха мне по штату положено. А потом я под лапы еще получаю.
— Под какие лапы?
— Вороньи, сорочьи и ястребиные. Патрон стратишь — два получишь.
— Здорово! — восхитился Козырев и вдруг поймал себя на том, что тоже издает какие-то подхохатывающие звуки: на диво круглой и ладной выглядела жизнь этого человека. — Но неужели у вас столько рысей? — усомнился он вдруг.
— Обязательно!
— Что же, и лесничий их стреляет? — Трудно было представить себе нежного голубоглазого эльфа, стреляющего рысь.
— А как же, стрелит за милую душу! Только ему против моего много хуже. Я по своему положению жаканом пользуюсь, бью зверя спокойно, издали. А у него дробца шестерка или там семерка. Он рысь исключительно впритык бьет, когда она сигануть с дерева норовит. Он ей ствол прямо в пасть сует, чтоб шкуру не попортить.
— Так ведь рискованно!
— Не без того, все ж таки рысь, а не киска-мурка. Но что поделать: коли ей шкуру изрешетишь, кому она нужна?
В груди отпустило, и Козырев воспринял исчезновение боли как прилив бодрости.
— Заболтались! — сказал он с притворной строгостью, — Пошли!
— Ды мы, почитай, на месте, — хохотнул егерь. — Скрадень-то за кустами.
Они перепрыгнули через канаву, полную серого шершавого снега, напоминавшего сорную межоконную вату, и Козырев увидел затопленный березовый редняк, а в лозинах на бугорке порядочный скрадень из елового лапника.
Козырев забрался в шалаш и опустился на земляную, устланную лапником скамеечку. Шалаш был сложен на славу: просторно и надежно, с неприметными, но достаточными для ствола окошечками. Пейзаж впереди был довольно запутан: сумятица полузатопленных деревьев, кустов, рощ, лесопосадок, тростников, возносящийся над всем этим старый, замшелый еловый бор сбивали с толку — откуда ждать подлета, да и пойдут ли в эту заводь селезни с большой воды? Где затененная кустами и деревьями, где отданная во власть зари, водная гладь была под стать палитре художника: кроваво-красное соседствовало с изумрудным, мягкая палевая бледность — с исчерна-лиловым. До рези рябило в глазах, неспособных разобраться в блистающей, яркой пестряди, и Козырев почувствовал утомление раньше, чем егерь пристроил на воду подсадную.
— В деревню сбегаю, — сказал тот, с шумом выходя из воды. — Скоро вернусь, и мы на тяге постоим.
— Только, чур, не опаздывать!
— За нами такое не водится. — И, рассыпав свой довольный хохоток, егерь зашагал прочь.
Козырев прислушался к его удаляющимся шагам и непроизвольно, не замечая этого, с каким-то сладким удовольствием складывал: пятьдесят да двадцать, да семь пятьдесят, да еще семь и жениных пятнадцать — девяносто девять пятьдесят. Хе-хе! Жить можно и даже нужно!.. А зачем? — спросил он вдруг себя сознательно, трезво и холодно. Все равно в какой-то миг порвется тоненькая, в самом деле тоненькая ниточка: кровеносный сосудик, и все — со святыми упокой! Хоть бы еще так: «Обратись, господи! Научи, как исчислить дни наши, дабы нам приобрести сердце мудрое…» Нет: «Спи спокойно, дорогой товарищ! Смерть вырвала…» Скорее уж: «Смерть вырвало». Смерть вырвало от тебя, дорогой товарищ, когда ты постучался в ее двери. Нет, смерть так же неразборчива, как и жизнь, примет любого дорогого товарища… Твоя беда, дорогой товарищ, что ты занимался не тем, чем следовало. Да-да, не тем. Тебе не наукой надо было заниматься, а писать… Признайся, получал ли ты столько радости от всех своих хитроумных расчетов, сколько от одной-единственной книжонки, выпущенной молодежным издательством под рубрикой «Библиотека научной фантастики» на серой оберточной бумаге, да еще под псевдонимом? Козырев вспомнил, как дружно, со смаком ругали его сотрудники эту книжку, обвиняя автора в научном невежестве и не подозревая, что за прозрачным псевдонимом «Каз. Алексеев» скрывается их шеф. Зато читатели приняли книжку так дружно, что она выдержала четыре издания. И столь многие заинтересовались загадочным Каз. Алексеевым, что издательство просило Козырева раскрыть псевдоним, но он предпочел судьбу советского Травэна. А тебе бы, дорогой товарищ, не о бредовых обитателях Галактики писать, а вот об этом счастливом егере с его хохотком и «буджетом», о лесничем и его домашних с их красотой, малым ростом и печалью, о Валерике Муханове, и об отставном полковнике, и о себе самом. Но сейчас поздно думать об этом. Машина, в которую ты попал с юности, не выпустит тебя. Ведь ты занимаешься тем, что считается пока самым важным, ответственным среди всех земных дел: проблемами обороноспособности… Ради этого тебя не пустили в свое время на войну, ради этого тебе платят много денег. Для своих сограждан Алексей Козырев столь же эфемерен, как и Каз. Алексеев. В научном мире твое существование, конечно, вычислено, но реально ты не ведом никому, кроме узкого круга своих сотрудников, что, впрочем, мало тебя волнует. Но тебе не стать писателем и по другой причине — ты не знаешь жизни. Странная способность, которой угодно было наградить тебя богу или черту, раз и навсегда лишила тебя возможности быть «обыкновенным» человеком. Ты не служил в армии, не лечился в районной поликлинике, не знал ни голода, ни даже недоедания, не стоял в очередях и с тридцати лет забыл, что такое трамвай или метро. Видит бог, ты не искал этого, но так получилось, потому что в твоей башке заложено особое устройство, необходимое для оборонной мощи страны. А теперь ты уже не можешь быть писателем, ты не знаешь, почем черный хлеб и сколько стоит билет в автобусе, так-то!.. И если тебе трудно расстаться с Алексеем Козыревым, то еще грустнее расстаться с Каз. Алексеевым.