Виталий Сёмин - Нагрудный знак «OST»
Я перестал появляться в окрасочном цеху. И вот Александр Васильевич сам пришел за мной. Поджимал губы и кокетничал руками он больше, чем обычно. Голова была так гордо закинута, что я шел за ним и не решался спросить, зачем понадобился Фолькен-Борну.
Живого капиталиста я видел в литейном цеху первой фабрики. Первые недели потрясали тем, что в каждую минуту сбывалось что-то неправдоподобное. Франц Метцгер, хозяин «Бергишес мергишес айзенверк», стоял в окружении желтых халатов посреди цехового прохода. От него дышало жаром. Поэтому, должно быть, он был одет легко. Казалось, борьба с собственным весом приводит его в ярость. Как чудовищно раскормленный злобный ребенок, он все время выбирал неверное направление, и желтые халаты почтительно уводили его в безопасное место. Была минута, когда он, как неожиданно застигнутый уличным движением, шарахался от тачечников (увидев хозяина, они проявляли рвение). Он был хозяином всего этого, и смотреть на него было страшно.
…У входа в контору я все-таки спросил, но Александр Васильевич махнул рукой: там увидишь!
Фолькен– Борна я видел только в профиль. Очень толстый человек с выпуклыми глазами так, по-моему, ни разу на меня и не взглянул. Он разговаривал с Александром Васильевичем и лишь однажды, как мне показалось, скосил на меня голубой и тоже как бы раскормленный глаз.
– Господин Фолькен-Борн,– переводил Александр Васильевич,– слышал, как ты кашляешь. Его брат, тоже господин Фолькен-Борн,– провизор, хозяин аптеки. Он передаст тебе пачку противоастматических сигарет. Господин Фолькен-Борн надеется, что ты хорошо работаешь.
За столами в конторе сидели еще трое или четверо служащих. Один из них поднялся и передал мне серую пачку, на которой было написано «астмцигаретен». Я обрадовался и одновременно, как в тюрьме, когда мне вместо табака всучили вату, заподозрил подвох. Кашлял я уже года полтора. Были страхи и страдания куда сильней, и на кашель я не обращал внимания. Меня смущало название сигарет. Как бы они ни назывались, лишь бы был табак! В окрасочном цеху Александр Васильевич дал мне прикурить от своей зажигалки. Увидев, как я разочарован, он сказал:
– Но это же лекарство!
Сигаретами я не воспользовался. Однако не рассказать об этой пачке противоастматических сигарет не мог. Конфета в яркой малиновой фольге, которую мы нашли на заборчике, и эти сигареты – теперь я уже сказал все.
Пришел на фабрику прощаться уходящий в армию Фридрих. Его не было несколько дней. Он пробежал по цехам, непривычно чего-то смущаясь, словно не мог найти того, кого искал. Может быть, он действительно не мог кого-то найти, может быть, ему вдруг ненужным показался будничный фабричный порядок, который не менялся из-за того, что он уходил, но вид у Фридриха был растерянный, как у новичка. Должно быть, он не растратил сентиментальности, приготовленной для прощания, неопределенно махнул мне рукой.
– Ауфидерзеен, русский!
Улыбнулся, показал на меня.
– Домой!
Ткнул себе в грудь.
– Солдат!
И для него все это оказалось слишком серьезно. Мастер и еще кто-то из немцев проводили его к фабричным воротам. Было их всего два-три человека, и задержались они недолго.
Однажды тачку, нагруженную уголковым железом, мастер заставил нас с Саней везти к какому-то клиенту «Фолькен-Борка», возвращались через центр. Возле бюргогауза увидели множество желтой формы. Только что здесь закончился митинг гитлерюгенда. Возбужденные мальчишки в портупеях с финками ломали ряды, разбегались, барабаны уже били беспорядочно, знамена наклонились над толпой. Их уносили в бюргогауз. На трибуне еще стояли взрослые руководители гитлерюгенда и серо-зеленые военные. Мальчишек только что накачивали, заводили. Многие из них работали на фабриках, их отпустили на митинг, им еще предстояло переодеться и вернуться на работу. Мы с Саней оказались в центре этой возбужденной разбегающейся толпы. Каждую минуту кто-то из пробегавших мимо мог указать на нас: «Русские!» И кто его знает, чем бы это кончилось… В этот момент я увидел Вальтера. Я не сразу узнал его в разгоряченном бегом и беспорядочной игровой толкотней парне. То ли портупея мешала ему дышать, то ли сползала с плеча, и он поправлял ее. Он тоже не сразу узнал меня – не ожидал здесь увидеть. Испытывая некоторое облегчение, я окликнул его, и он, не скрываясь, не понижая голоса, на том же дыхании, с которым он бежал и перекрикивался со своими, ответил мне. И жест руки был свободным. У него спросили, кто мы, он ответил. Мы приостановились, и Вальтер смутился. Я понял, почему он смутился, показал на его форму, на повязку со свастикой.
– Скажу Жану!
Я догадался правильно, потому что он смутился еще больше, попросил:
– Не надо!
Мы пошли своей дорогой, а он побежал, продолжая поправлять свою портупею.
На фабрике с Вальтером мы кивали друг другу с симпатией. Чтобы показать свою доброжелательность, Вальтер полуутвердительно спрашивал меня:
– Ин Русланд аух штрассенбан?
Или:
– Ин Русланд аух фаррад?
– В России тоже трамваи?
– В России тоже велосипеды?
Как будто хотел сказать: «В общем-то, я сам догадываюсь, что в России тоже есть трамваи и велосипеды».
Иногда сомневался:
– Все-таки в русском языке меньше слов, чем в немецком. В немецком: форалярм, алярм, акут. А ты говоришь: тревога.
Я говорил, что «форалярму» в русском соответствует «предупредительная тревога».
«Предупредительная» он выговорить не мог, подсчитывал:
– Пре-ду-пре…– Смеялся: – Форалярм лучше.
Мы оба были плохо вооружены для таких споров. Я знал, что в немецком языке есть слова, которые записываются в несколько строчек, но, конечно, на память не мог привести ни одного. Однако Вальтер и сам показывал, что понимает, как глупы такие споры.
Его мобилизовали, когда казалось, уже обойдется. И он погиб, хотя, по нашим расчетам, на фронт попал за несколько дней до капитуляции.
На фабрику Вальтер приходил прощаться к Жану. Тот тискал его по-своему, спрашивал, будет ли Вальтер стрелять. Вальтер говорил, что стрелять будет в воздух.
Жан рычал:
– Вальте'г! Вальте'г!
Не считаясь с тем, что ставит Вальтера под удар, провожал его к воротам фабрики, оттеснял немцев провожающих.
Без Вальтера Жан был таким же шумным, но почему-то перестал вызывать привычный, казалось, интерес. Я думал, что Вальтера среди других немцев заметил потому, что его выделил Жан. Оказалось, сам Жан поблек без Вальтера.
После освобождения я несколько раз видел Жана. Он ходил с закатанными рукавами, африканские завитки жестче и веселей закручивались на его бакенбардах. Появлялся он и в нашем лагере, звал выделить делегатов в городской антифашистский комитет. Я заговаривал с ним о Вальтере. Конечно, какой у нас мог быть разговор. Жан ругался:
– Бандиты, идиоты! Вальте'г!
Теперь– то я знаю, что вряд ли запомнил бы каждого из них порознь. Они забылись бы, как многие другие, как стерлось в памяти ужасное, которому казалось, никогда не стереться. На поверхность памяти, в которой уже столько потонуло, Жана и Вальтера выносит то, что они были вдвоем.
И Гюнтер запомнился потому, что он был рядом с ними.
14
В январе сорок пятого года в лагере появились сразу несколько мужчин, которых все называли военнопленными (они сами себя тоже так называли) и еще эссенскими. Они приходили порознь – по двое-трое, говорили, что спаслись из разбомбленных эссенских лагерей, держались вместе. Лагерный комендант, я уже говорил, был хром. Как у людей, долго ходивших на костылях, у него при некоторой перекошенности фигуры были гимнастически развитые плечи и руки. В гневе двигался стремительно, делал какие-то гимнастические броски. Взлетал над своей негнущейся ногой, подтягивал ее, опять взлетал. Бледнел страшно – вся кровь отливала от лица. Эта бледность в сочетании с аккуратностью в одежде, несомненной впечатлительностью, худощавостью придавала ему вышколенный интеллигентный вид. Руки держал так, будто давал им просохнуть после недавнего мытья. Так держатся брезгливые люди, попавшие в место, где опасаются прикосновений к дверным ручкам, столам, бумаге. Было видно, как много усилий тратит он на то, чтобы владеть своей походкой. В лагерь приходил, опираясь на палку. Но идти старался так, чтобы палка казалась прогулочной тростью. Если случалось на виду у всех спускаться по лагерной лестнице, палку подхватывал под мышку, сбегал по ступенькам, не касаясь перил. Ступени давались легче, чем ровное место. Вообще с палкой обращался, как щеголь с тростью, не как инвалид с костылем. Поигрывал, покручивал, иногда ухитрялся, упирая в землю, присаживаться на нее. Придя в лагерь, останавливался у дверей вахтштубы. К нему сбегались полицаи, приходил Иван Длинный. Если погода была хорошей, долго стояли кучкой. Комендант щурился на солнце, менял позу, задавал вопросы, показывал палкой на бараки, сараи, уборную. Он будто постоянно торжествовал победу над своей хромотой, не выходил из состояния повышенной наставнической, начальственной бодрости. И аккуратность его была как бы наставнической. Его можно было принять за школьного учителя, который собранностью, волей одерживает над собственным телом ежеминутные спортивные победы и внушает своим ученикам, что из таких спортивных побед извлекается дополнительное количество бодрости, веселости и собранности. И одежда у него была какой-то повышенной пригнанности и словно бы курортности: светлые плащи, пиджаки, шляпы. В форме штурмовика с нарукавной повязкой со свастикой, в фуражке с высокой тульей он являлся в лагерь очень редко и как бы со значением: смотрите и запомните…