Гавриил Троепольский - Собрание сочинений в трех томах. Том 2.
Все эти мысли и воспоминания проскользнули у Миши как-то мимоходом, но от этого Анюта стала почему-то несравнимо ближе, чем два дня тому назад. И он поэтому сказал:
— Ну уж!.. Сразу и Ефимыч стал для тебя.
Ваня Крючков поддержал:
— Какой же он Ефимыч для меня, например? Или для тебя, Анюта. Он — Мишка-медведь, не на что поглядеть. Молчит да сопит да работает за троих.
— И вовсе не сопит, — улыбаясь и оправившись от смущения, возразила Анюта. — Ну садись, садись… Миша.
— А кто это у нас сопит или не сопит? — послышался в дверях голос. И сразу в хату втиснулся могучий Василий Петрович Кочетов, отец Володи и Анюты. Он осторожно пожал руки Мише и Ване Крючкову, будто боясь помять их.
Володя тоже, хитренько прикусив губу, протянул ему руку. Тот машинально взял ее, но, опомнившись, легонько дал сыну подзатыльник, говоря:
— А ты зачем с грязным рылом в калашный ряд?
— Я, дозвольте доложить, ваше папашество, есть член тройки по учету семян. И прошу не оскорблять действием представителя комсомола.
— Плевать я хотел на такого представителя!
Отец и сын шутили. И видно было, что отношения в этой семье простые и искренние. Под нарочитой грубостью скрывалась та самая теплота семьи, от которой жить хорошо и жизнь становится хороша, а горе всегда легче. Да и сама беда не любит ходить в такие семьи, если люди ей не помогут протиснуться; дом защищают от нее любовь и труд — верные, надежные щиты.
— Ну что ж, Василий Петрович, давайте поговорим? — спросил Ваня.
— Давайте поговорим, — ответил хозяин, раздеваясь. Он расчесал волосы и золотисто-рыжую (единственную такую в селе) бороду и только тогда сел на приступку у печи. Неторопливость, степенность и какая-то сдержанная сила сквозили во всех движениях Василия Петровича. — Отчего ж не поговорить? Очень даже интересно повидать вас у себя, Иван Федорович.
— Мы насчет учета семян. Как вы…
— Об этом погодите маленько. Анюта, сходи-ка в кооперацию да принеси поллитровочку.
— Ни в какую! — воскликнул Ваня, привстав даже с табуретки.
— В доме хозяин — барин, — невозмутимо утихомирил Василий Петрович. — Иди, иди, Анюта, не слушай их — они наговорят с три короба. Да зайди к соседям, мать позови домой: так, мол, и так — гости.
Но Анюте рассказывать было не надо. Она накинула на плечи кацавейку и выбежала из хаты.
— А теперь поговорим, — обратился Василий Петрович к пришедшим. — Знаю, зачем пришли. Слыхал. Слыхал, что хлеб отбираете, да не поверил. Люди прятали и мне советовали — тоже не поверил. А Семенов у меня хватит. Да еще и лишних будет десятины на две — хотите верьте, хотите нет. Можете сами в амбар заглянуть. Да и чего глядеть-то! Вон он, «представитель»-то — все знает сам, что дома есть. А брехать у нас не заведено спокон веков, от дедов и прадедов.
В этой хате тройке делать было нечего, разве только записать цифры, которые назовет сам хозяин. Можно бы и уходить, но этого сделать никак нельзя — хозяин обидится, если гости откажутся от угощения. И бояться выпить им здесь тоже нечего: они близкие друзья Володи; сам Василий Петрович не какой-нибудь кулак, а трудовик-середняк (две коровы да племенная кобыла). Поэтому Ваня и не стал очень сильно возражать, когда мать Володи, Митревна, войдя, с ходу принялась жарить печенку и готовить яичницу. Да и проголодались они уже порядком — чего уж тут возражать.
Вскоре пришла Анюта и, поставив бутылку на стол, побежала в погребец за огурцами и мочеными яблоками.
И вот они все уже сидели за столом и, выпив по стаканчику, беседовали. Василий Петрович спрашивал у Ивана Федоровича и Миши сразу.
— Значит, куда же мне прикажете лишки семян? Иль сдавать куда? Иль самому засеять лишнюю десятину, заарендовать вроде бы? А? Земли-то пустой много — аж жалко ее, матушку.
Вопрос был крайне интересный и не совсем ясный для Миши и Ивана Федоровича.
— А вы, Василий Петрович, дайте взаймы Виктору на две десятины, — предложил Миша. — И у нас тогда он — с плеч долой.
— Дело сумнительное, Михаил Ефимыч: Витька на своей коростовой кляче наковыряет кое-как — пропали семена! — ни себе ни людям. А я в дело произведу. Согласен так: Витьке взаймы на десятину, а другую десятину, лишнюю, сам засею. Мог бы я, конешно, и по-другому: вместе с Виктором засеять, пополам, но лошадь у него чесоточная, а у меня матка в племенной книге записана. Не могу.
Наконец вмешался и Володя.
— Нет, папаша, лишней земли сеять не будем — разговоров не оберешься.
Василий Петрович усмехнулся так, будто остался при своем мнении, но все же сказал:
— Не будем — значит, не будем. Еще по одному.
Все выпили по второму.
— Ну так как же все-таки с излишками-то? — спросил Крючков.
— Ладно. Дам Виктору на десятину, — ответил Василий Петрович. — Запиши ему, Михаил Ефимыч. И пусть расписку даст, с печатью. А девять пудов пока задержу.
— Это зачем же, папаша? — недовольно спросил Володя.
— А затем: неизвестно, как дело с озимыми будет. Ну-ка да пересеять придется? Что тогда делать? Бегать по людям да кланяться? «Дя-аденька-а, да-ай семен-ко-ов!» Так, что ли, по-твоему? Непорядок.
Доводы были неотразимы.
Обход села по учету семян прошел спокойно. Такого боя, как у первой тройки, не было.
Когда же уходили от Василия Петровича, Миша чуть-чуть задержал ладонь Анюты в своей руке. И это тоже было для нее понятно.
Глава третьяВесной, во время сева, Мише Землякову было трудно. Сначала он бился за то, чтобы все посеяли в тех полях, где надо. Но каждый был сам себе хозяин, а уговоры Миши не всегда действовали. «Я хозяин на своей земле» — было чуть ли не лозунгом тех дней в поле. После того как хлеб Сычева распределили по дворам, Миша беспокоился и о том, чтобы семена были высеяны, а не пошли на еду. И то и другое ему не очень-то удавалось. Вдруг какой-либо «хозяин своей земли» заявлял, что девять пудов пшеницы на десятину — это много, что он высеял семь пудов, а остальные два пуда смолол, потому что «ребятишкам тоже надо жрать», и никому, дескать, нет до этого дела: взял девять пудов и отдам девять пудов. Миша нервничал, бегал от зари до зари по полям своего села и двух соседних (его же агрономического участка), проверял, убеждал, доказывал. А пользы было от этого чуть. Каждый был сам себе хозяин. Даже журнал такой выходил в Москве — «Сам себе агроном», и его выписывал не только Сычев, но и Кочетов и некоторые другие. Сам себе хозяин! Что же мог сделать молодой агроном с таким огромным числом хозяев, меряющих все по своему вкусу? При этом понятие о хозяйствовании на земле было иногда странным: «Было бы что пожрать до нови да хватило бы на семена». Если же ребятишкам нечего одеть и обуть, то говорилось просто: «Пусть на печке сидят». Но ведь печка хороша тогда, когда она топится, — на холодных кирпичах голой задницей недолго насидишь, все равно выскочишь на улицу и будешь бегать, пока посинеешь и задрожишь, как цуцик.
Миша и это все знал. Леса поблизости нет — одна степь кругом; топки, кроме кизяков, нет ни палки. А сколько их, кизяков, от одной коровы-то? Пустяк. Вот и ходят женщины в степь собирать бурьяны, общипанные ветром и морозами. Наберут по охапке, свяжут их утирками, чтобы плечо не резало, да и тащат на горбу за пять — семь километров. Когда Миша видел зимой такую вереницу вьючных баб, ему казалось, что где-то кто-то забыл о них как о людях. Баба сама принесет, баба двужильная — она все может. И Миша, проходя по полям, вспомнил о прошедшей зиме, такой трудной насчет топлива. «Сколько же времени будет продолжаться с человеком бесчеловечье? И сколько времени потребуется, чтобы человек осознал себя человеком?» По молодости своей он иногда приходил от этого в уныние, но ему страстно хотелось изменить жизнь села.
В тот день весны Миша спешил обойти поле. Сеяли просо, и надо было кому-то подсказать, с кем-то даже поругаться (без этого невозможно, если человек не понимает русского языка), а кого-то похвалить и выставить примером.
Агроном шел по пашне. Там и сям виднелись одиночные или парные запряжки, тащившие плуги или сохи. Каждый пахал и сеял свою полоску, ревниво оберегая межу с бурьянами. Иной раз казалось, что лошадь, соха и человек плывут над землей, покачиваясь в волнах марева, потом пропадают и появляются вновь где-то вдали. Марево обманчиво. Поэтому конь и соха иногда появляются сначала в воздухе, а потом уж спускаются на землю. Вчера был дождь, сегодня марило и припекало с утра, — значит, быть еще дождю, а это в дни просяного сева благодать великая. Миша верил, что вот уродится много хлеба, люди будут довольны и все как один войдут в колхоз. И сразу, казалось ему по наивности, будет хорошо, сразу исчезнет бедность и униженность.
С этими мыслями он и подошел к Виктору Шмоткову. Тот пахал под просо. В старую, поскрипывающую в расклинках соху была запряжена маленькая чесоточная и тощая лошаденка. Она еле тащилась, то и дело останавливаясь и оглядываясь просяще и безропотно.