Антон Макаренко - Том 6. Флаги на башнях
— Нельзя, Алексей! Разве так можно с человеком? Он ручается словом.
Теперь покраснели глаза и у Зырянского. Он резко взмахнул кулаком:
— И я ручаюсь словом! Если я окажусь не прав, выгоните меня из колонии.
— А все-таки ты не прав, — неожиданно прозвучал голос Воленко.
— Это еще будет видно.
— А я тебе говорю: ты все равно не прав. И нечего тут спорить, мы все хорошо знаем — опоки не будут готовы к первому октября.
— Вот видишь!
— И ничего не вижу. А сейчас Соломон Давидович верит, понимаешь, верит, что они будут готовы. И он старается: это не то, что он врет. А ты, Алеша, сейчас же… на тебе! Взял и обидел! Такого старика.
— Я не обидел, а я с ним спорю.
— Спорить — одно дело, а обижать — другое дело. И я не допускаю, чтобы ты нарочно…
— Да брось ты, Воленко. У нас идет вопрос обо опоках, о деле, а ты все со своей добротой. У тебя все хорошие, и никого нельзя обижать. А по-моему иначе: нужны опоки — давай опоки, говори дело: когда будут готовы, а зачем морочить голову всей колонии? Зачем?
Собрание с большим интересом следило за этим разговором. По выражениям лиц трудно было разобрать, на чьей стороне колонисты. Выходило так, что и Зырянский прав, и обижать нельзя, в самом деле. Игорь Чернявин сидел на диване между Нестеренко и Зориным, и ему хотелось тоже взять слово и высказать свою точку зрения. Но он еще не привык говорить на собраниях, а, кроме того, ему не вполне было ясно, какая у него точка зрения. Ему всегда было жалко Соломона Давидовича, на которого все нападали, у которого все требовали и который с самого утра до сигнала «спать» «парился» в колонии, но, с другой стороны, Игорь до конца понимал постоянную, придирчивую воркотню колонистов по адресу «производства» Соломона Давидовича. В самом деле, даже взять сборочный цех: сейчас весь двор завален лесом, но какой это лес? Где-то достал Соломон Борисович по дешевке, конечно, несколько грузовиков дубовых обрезков. Это безусловно последний сорт: дуб сучковатый, с прослоями, и на каждой проножке трещинка. Эти трещинки и дырочки от сучков нужно просто обходить еще в машинном отделении, но Руслан Горохов ругался и рассказывал, что, наоборот, Соломон Давидович требовал, чтобы никаких обрезков не было. А на кого надежда в таком случае? На Ванду. Ванда все замажет своим чудесным составом, но нельзя же, в самом деле, чтобы все кресло состояло из Вандиной смеси. Игорь Чернявин вдруг решился и протянул руку. Торский дал ему слово, удивленные глаза со всех сторон воззрились на Игоря: он еще воспитанник, а уже просит слова!
Игорь храбро поднялся, но как только открыл рот, так и почувствовал, какое это трудное дело — говорить на общем собрании!
— Товарищи! Разве это правильно, скажите пожалуйста, берет Ванда Стадницкая просто опилки, будьте добры… не угодно ли вам получить театральное кресло? Попробуйте взять в руки, например, проножку, посмотрите, пожалуйста…
— Говори по вопросу, — остановил Торский.
— А?
— Что ты нам о проножках, ты говори по вопросу о выступлении Зырянского.
— Ну да! Я же и говорю. Надо войти все-таки в положение. Войдите в положение, будьте добры.
— В чье положение? — спросил с места Зорин.
Игорь мельком поймал его вредный взгляд и храбро взмахнул рукой. Черт его знает, жест вышел такой неуклюжий, какой бывал у Миши Гонтаря: рука прошлась, правда, очень энергично, но как будто не в ту сторону, куда следует, а потом остановилась где-то против живота и самым дурацким видом торчала в неудобном, деревянном положении. Игорь даже посмотрел на нее, но тут же, хоть и мельком, увидел чью-то коварную девичью улыбку. Во всяком случае, нельзя же просто молчать! В этот момент почему-то вспотел его лоб, Игорь вытер его рукавом и неожиданно для себя довольно громко вздохнул. Легкий-легкий, еле слышный смех быстро прошумел и улетел куда-то за стены «тихого» клуба. Игорь поднял глаза, прислушался, еще раз вздохнул и… сел на место.
Теперь все рассмеялись громко, Игорь рассердился. Он снова вскочил и закричал:
— Да чего тут смеяться! Пристали к человеку: опоки, опоки! Думаете, ему легко, Соломону Борисовичу? Сами говорите — триста тысяч заработать за год, а без Соломона Давидовича черта с два заработаете! Вы еще чай пьете…
— А вы? — крикнул кто-то.
— Да и я, что ж? Мы еще чай пьем, а он уже в город бежит, а прибежит обратно, так на него со всех сторон… скажите, будьте добры, разве это жизнь? А я уважаю Соломона Давидовича, честное слово, уважаю!
И, удивительное дело, вдруг колонисты захлопали. В первый момент Игорь даже не поверил своим ушам: ворвались в его речь непривычные посторонние звуки, оглянулся: аплодируют, аплодируют ему, Игорю Чернявину, хотя лица улыбаются по-прежнему иронически. Игорь залился краской, махнул рукой, захотелось куда-нибудь спрятаться от смущения, но тяжелая рука Нестеренко легла на колено:
— Молодец, Игорь, молодец, ты хороший человек!
Игорь услышал голос Захарова. Захаров сразу начал с его фамилии.
— Чернявин сказал то, что все мы думаем. Опоки — важная вещь, Зырянский прав. А человек еще важнее, друзья! Воленко, я уважаю тебя за то, что ты выступил на защиту старика. Я думаю, что пришла пора поговорить о Соломоне Давидовиче как следует. Только то, что я скажу, прошу держать в секрете. Вы это можете?
Захаров, улыбаясь, оглядел собрание: все лица утвердили одно: разумеется, они могут, эти двести колонистов, они способны что угодно сохранить в секрете. Кто-то подозрительно посмотрел на девочек, но кто-то из девочек ответил решительным протестом:
— Ты чего смотришь? Я вот за твой язык не ручаюсь…
— Мой язык? Ого!
Захаров понял, что в секрете он может быть уверен.
— Я вижу: вы не расскажете Соломону Давидовичу, это очень хорошо. Так вот — давайте договоримся. Мы должны требовать от него порядка, мы должны добиваться и капитального ремонта, и хорошего качества продукции, и новых опок. Это мы должны. Но давайте договоримся. Мы все это будем делать в дружеском тоне, во всяком случае, совершенно вежливо. Имейте в виду: вежливость — для некоторых трудная вещь, нужно учиться быть вежливым. Не нужно так думать: если человек вежливый, значит — он шляпа. Ничего подобного. Вот, например, можно закричать, замахать руками, засверкать глазами: «Убирайся вон, такой, сякой, подлец!» — а можно очень вежливо сказать: «Будьте добры, уходите отсюда». Последнюю фразу Захаров сказал действительно с чрезвычайной вежливостью, даже поклонился чуть-чуть, но непреклонный нажим этой просьбы был так убедителен и так уверен, что общее собрание не выдержало: зашумело, засмеялось, кто-то сказал:
— Так это, если свои!
— Совершенно верно. Я про своих и говорю. А если чужие — тоже дело не в ругательстве, а в силе. Винтовка лучше всякой ругани. Но ведь Соломон Давидович человек свой, это мы хорошо знаем, и Чернявин хорошо сказал. Наше производство старенькое, кустарное, и работать на нем трудно, и управлять им тоже нелегко. Все понятно, ребята?
Собственно говоря, все было понятно. Только Зырянский уходил из «тихого» клуба с недовольным лицом и все повторял:
— Вот посмотрим, как он к первому октября сделает!
Зато Чернявин взлетел по лестнице радостный: он сказал довольно хорошую речь, первую речь в колонии, и Захаров с ним согласился. А то они, в самом деле, думают, что Чернявин обыкновенный новенький. Пожалуйста, воспитанник Чернявин? Давно уже было не по себе Чернявину. Ваня Гальченко хороший пацан, но он пришел в колонию через месяц после Игоря, а ему уже дали значок. В восьмой же бригаде никто не подымал вопроса о Чернявине. К нему относились хорошо, признавали его начитанность, признавали справедливость его суждений по многим вопросам жизни, но не одна душа не заикнулась о том, чтобы Чернявина представить на общее собрание и сказать: так и так, ничего себе человек: живет, работает, учится. Неужели все помнили несчастный поцелуй в парке перед спектаклем? Или отказ от работы в первые дни?
И — удивительное дело — не успел Чернявин об этом подумать, как Нестеренко сказал:
— Я так полагаю, хлопцы, что довольно Чернявину ходить воспитанником. Может, конечно, у него и есть разные фантазии, но я так думаю, что это само пройдет. А чего в нашей бригаде воспитанники будут торчать? Какое твое мнение, Санчо?
А Санчо, тоже хитрая тварь, закричал удивленным голосом:
— Да я давно так думаю! Чего, в самом деле!
23. В жизни все бывает
Крейцер приехал вместе с толстым человеком, водил его по колонии, все показывал, а больше всего показывал пацанов и говорил:
— А вот этот… Вы такого видели? Кирюшка, а ну иди сюда… как живешь?
Кирюшка мог бы кое-что рассказать о своей жизни, но посмотрел на толстяка, и охота у него пропала. У толстяка было бритое, выразительное лицо, только в данный момент оно ничего не выражало, кроме брезгливости, да и то сдержанной.