Ефим Пермитин - Три поколения
И вдруг Никодиму стало не по себе. Словно устал вдруг он, или потерял что-то ценное, или забыл что-то такое, что обязательно нужно вспомнить. Он остановился у камня и прислонился к нему спиной. Огонь батарея белых перенесла на гребень. Вблизи Никодима что-то ударило, сотрясая почву под ногами. Огромная сосна взметнулась и, треща сучьями, упала на камни. Лицо Никодима обдало ветром.
Но и близкий удар снаряда и гулкое падение дерева не вывели мальчика из тягостного равнодушия, подступившего к сердцу. Никодим стоял и тер виски.
«Да, валенок!..» — вспомнил он и бросился в гору.
— Валенок! Мамин валенок! — громко закричал он.
Никодим издалека увидел его на обнаженной белой ноге, подшитый толстой подошвой, со следами дратвенных стежек. Это был ее валенок. И он, шатаясь, пошел к нему, медленно, с трудом передвигая отяжелевшие ноги.
— Мама, милая… — чуть слышно шептал Никодим.
— Ника! — услышал он вдруг и, пораженный, оглянулся: снизу, задыхаясь, бежала в гору Настасья Фетисовна и звала его.
Мальчик бросил на снег винтовку и кинулся навстречу.
— Мама!.. Валенки!.. Валенки!.. — выкрикивал Никодим и смотрел на ноги матери, обутые в сапоги отца.
Настасья Фетисовна взяла сына за плачущее лицо руками и порывисто поцеловала.
— Пойдем к тетке Фекле…
Артиллерийская стрельба на Стремнинском перевале смолкла; умолкли и пулеметы партизан на гребне. Но издалека, со стороны перевала, вдруг снова загремели выстрелы, только уже не орудийные, а ружейные, и тоже оборвались через несколько минут. Лишь изредка кое-где лопались еще одиночные выстрелы.
Бой затухал, как залитый костер.
Ржание мечущихся лошадей без всадников, истерические крики, ликующие голоса — все это вновь, точно из пустоты, возникло вдруг, волнуя и радуя Никодима. Мальчик крепко сжал жесткую руку матери и пошел с ней в гору, к лежавшей у обрыва женщине.
Глава LX
Алеша помнит: когда они бросились в галоп от последнего поворота дороги, за спиной вставало солнце. Отблески первых лучей вспыхнули на тонкой изломанной грани снежного хребта над ущельем. Он на мгновение поднял голову:
«Там они!.. Видите ли вы меня?..»
Шпоры глубоко вонзились в бока Зорьки. Кобыла распласталась, заложила острые уши, как скачущий под борзыми русак.
«Настало время мое…» — как музыкальный мотив, ворвалась откуда-то в сознание фраза, так отвечавшая опьяненно-восторженному состоянию души Алеши. Не выходила фраза из головы и тогда, когда он жадно вдыхал морозный воздух, и когда, торопя и без того птицей мчавшуюся Зорьку, всаживал ей в бока острые шпоры.
Гривастый Баян есаула Гаркунова скакал, вытянув шею и оскалив желтозубую пасть. Зорька легко обошла его. Алеша увидел, как красные, воспаленные глаза есаула вскинулись на него не то с упреком, не то с восхищением. Но все это мелькнуло в какую-нибудь сотую долю секунды.
Справа стремя в стремя скакал сотник Песецкий, на поджаром соловом донце. Круглое, всегда густо-румяное, почти вишневое лицо поляка теперь было белым. Густые черные усы сотника еще более оттеняли неправдоподобную его белизну.
Все силы души Алеши в этот момент были собраны, как стальная пружина. С самого начала движения Алеша решил: «Заманить в ловушку! Ни на секунду не задерживаться перед ущельем». Он боялся, что даже маленькая неосторожность со стороны партизан — и зверь, почуяв опасность, уйдет или, встав на дыбы, ощетинится и бросится в бой. Поэтому Алеша решил бешеной скачкой увлечь в первую очередь офицеров.
И теперь в стремительном, все нарастающем движении он почувствовал: сотня была подобна лавине, свергнувшейся с кручи в пропасть. Остановить ее уже невозможно. Нельзя ни отстать, ни свернуть в сторону. Только вперед. Ущелье совсем близко. Уже видны неровные края скал по обеим сторонам дороги.
«Настало время мое!»
Занимается дух. Морозный воздух режет лицо…
«Настало время мое!..»
Алеша влетел в гулкую горловину ущелья.
Уже втянулись передние ряды, взводы. Им овладела спокойная уверенность выполненного долга.
Алеша испытывал неизъяснимое наслаждение, вовлекая врага в пасть ущелья. Ему казалось, что он всадил в грудь скачущей сотни огромный штык и, напрягая все силы, вжимает его глубже и глубже.
И это состояние, когда сам он, находясь в руках смерти, не только не думал о ней, но ликовал, глядя расширенными глазами в ее лицо, было состоянием неизъяснимо опьяняющего торжества над смертью. Теперь он уже знал, что нет силы, которая смогла бы спасти гаркуновцев. Алеша вобрал в грудь раскаленный воздух и торжествующе закричал:
— О-о-о!
И в тот же миг сильная стальная рука разорвала лавину надвое. Земля вскрикнула, дрогнули скалы, и огненный, каменный дождь посыпался с неба.
Алеша взглянул на обезумевшего от страха Песецкого. Серые глаза сотника, точно пораженные столбняком, остановились. Алеша привстал на стременах, поднял тяжелый наган и дважды выстрелил в немигающие его глаза.
Соловый жеребец сотника все так же мчался в ряд с Зорькой. Закинувшаяся грива его трепыхалась, как крыло птицы. Алеша инстинктивно оглянулся. Есаул Гаркунов, без папахи, размахивая руками, точно пытаясь ухватиться за что-то в воздухе, падал с седла. Далеко отставшие ряды сотни валились под градом камней и рвущихся гранат. Раненые лошади падали на дороге. На передних налетали задние и тоже валились в кровавую кучу. И вид этой картины не вызвал в душе Алеши ничего, кроме ликующего торжества победы.
За первым же поворотом в ущелье Зорька сделала резкий прыжок. Алеша взглянул под ноги и увидел, что кобыла перепрыгнула через гору трупов пехотинцев в серых шинелях и понеслась дальше, теперь уже поминутно прыгая через тела.
Но на новом повороте дороги на одном из прыжков лошадь точно поскользнулась в воздухе. Голова ее обвисла, и Зорька ткнулась на колени. Алеша вылетел из седла, ободрал ладони, колени, правую щеку. Почти рядом он увидел жалкую дуплистую березу с искривленными, мертвыми сучьями.
Сзади нарастал топот обезумевших лошадей. Между трупами пехотинцев Алеша подполз к березе, забрался в дупло и, как к нежному, доброму другу, крепко прижался к выгоревшей ее древесине.
В ущелье колыхались синие волны дыма, еще остро пахло порохом, а партизаны уже очищали его от груды конских и человеческих трупов, собирали оружие, пулеметы, укрепленные на седлах вьючных лошадей, ловили мечущихся коней, обезоруживали пленных.
Никодим, Ефрем Гаврилыч и Жариков, вооруженные винтовками и гранатами, бежали в ущелье впереди всех. Перепрыгивая через трупы, они зорко всматривались, отыскивая тоненькую фигурку в серой шинели с новенькими золотыми погонами на плечах. Никодим был бледен. Блеснувшие в сумраке ущелья погоны на плечах сотника Песецкого остановили его. Никодим схватил Ефрема Гаврилыча за руку и молча указал на закинувшегося навзничь человека. Но Ефрем Гаврилыч мельком взглянул на сотника и побежал дальше, увлекая Никодима. Андрей Жариков задохнулся и пошел шагом, ловя наполненный кислотной пороховой гарью воздух ущелья широко открытым ртом.
Вдруг он услышал громкие крики Никодима и Ефрема Гаврилыча. Жариков собрал последние силы и побежал, спотыкаясь о трупы. За крутым поворотом ущелья кричали уже не двое, а трое. И голос этого третьего он узнал. «Нет уж, пожалуйста, Андрей Иваныч!..» — вспомнил он умоляющую фразу Алеши в канун отъезда в лагерь гаркуновцев.
Жариков сделал усилие и обежал выступ утеса: у старой березы с искривленными сучьями стояли трое и, не слушая один другого, кричали:
— Мы тебя, Леша, живым не чаяли!..
— Прижался я в дупле, а камни кругом, как град…
— Уехал… а Бобошка по тебе… еды лишился.
Андрей Иваныч посмотрел на лица Алеши и Никодима: мокрые от слез, они сияли неизъяснимым счастьем.
Глава LXI
Первый раз Алеша и Никодим увидели своего командира верхом на вороной белоногой кобыле.
Одет он был как всегда. Только через плечо, на узкой просеребренной черкесской портупее, длинная, с легким погибом, кавказская шашка, снятая с есаула.
Ее подарили партизаны своему командиру. Редкой красоты отделки и добротности булатного голубого клинка с глубокими темными долами была сабля.
Какой искусный умелец ковал ее, тончайшей, как венецианское кружево, резьбой украшал эфес и ножны? Знаменитый ли Гурда или другой какой безвестный гений горского аула «тупил» соколиные свои очи на узорную вязь замысловатого рисунка, вытравленного на узком обухе ее?
Сколько рубак владело ею? Сколько горячей человеческой крови выпил ненасытный клинок за долгую воинственную свою жизнь? Сколько холодное, зеркально-светлое, вибрирующее при взмахе над головой, тонкое ее жало пропело стремительно коротких смертных песен, пока не попала она в железные руки Ефрема Гаврилыча?