Владимир Орлов - После дождика в четверг
В коридоре послышались шаги. Дверь хлопнула. Надя подняла голову и увидела Олега.
– Что с тобой? – спросил Олег.
– Голова болит, – соврала Надя, – ужасно болит. Погода такая. Я, пожалуй, не пойду к мосту. Не смогу.
– Лежи, лежи, – сказал Олег. – Я пойду. Только сейчас носки переодену, старые промокли, и воды напьюсь, весь день со вчерашнего жажда мучит. Тебя нет?
– Нет.
Он подошел к ней, улыбался смущенно и виновато, протянул руку, чтобы погладить ее волосы, она поняла это, поморщилась, отпрянула, словно прыгала на нее жаба.
– Не надо, не надо! – сказала Надя. – Когда болит голова, лучше ее не трогать.
Он остановился, огорченный, ничего не сказал, повернулся, пошел к столу. Она закрыла глаза, лежала так, слышала, как он гремел табуреткой, присаживаясь, чтобы переодеть носки, слышала, как шлепались на пол его сапоги, как потом он лил из чайника воду и размешивал сахарный песок ложечкой и она звякала о стеклянные бока стакана. Все эти звуки раздражали Надю, они были бесконечными, она лежала, стиснув зубы, и думала: «Я не выдержу это, у меня и вправду расколется голова, когда же прекратит он пить и чмокать и ложечкой крутить сахар, я не выдержу, мне противно слышать это, и сам он противен мне, господи, до чего я дошла!»
Она открыла глаза. Олег стоял у порога в нерешительности, может быть ждал от нее слов.
– Ну иди, иди, – сказала Надя, – я попробую уснуть, хоть бы все прошло!
– Хорошо, – кивнул Олег и открыл дверь.
– Да, – сказала вдруг Надя, – я вспомнила тут… Знаешь, а твоя мать любила моего отца. Может быть, и сейчас она его любит… Ты не знал этого?..
– Нет, – замер на пороге Олег.
– Дважды я слышала, как приходила к отцу твоя мать, как говорила ему о своей любви. А он отвечал ей, что он однолюб…
– Почему ты рассказываешь это сейчас? – глухо проговорил Олег.
– Не знаю… Вспомнила, и все… Ну иди, я попробую заснуть…
Он ушел молча, а она так и не закрыла глаз, лежала и думала о том, что она подлая женщина, что вместо неизвестно зачем явившихся слов об отце и матери Олега ей надо было сказать Олегу правду и уйти от него, все равно ничего не изменится, над сумасбродным родом Белашовых висит проклятье, ее отец никак не мог поверить, что Надина мать погибла, он все ждал ее, наверное. Он выгонял из дома Олегову мать, красивую и властную женщину, и все твердил ей, что он однолюб, однолюб, однолюб и в их роду все однолюбы. Неужели и вправду достался ей в наследство драгоценный подарочек и потерять она его не сможет, как черепаха свою костяную коробку? «Нет, все пройдет, все пройдет, – повторяла она про себя, как будто уговаривала, – все пройдет, все пройдет…» И вдруг, словно в подтверждение этих маятником качающихся слов, ей стало спокойнее, и она почувствовала, что и вправду может заснуть.
22
В коридоре Олег остановился.
Портянка, намотанная поверх носка, в левом сапоге сбилась и мяла Олегу пальцы.
Олег подумал, что он чересчур волновался в присутствии жены и спешил, а теперь придется стягивать сапог.
В коридоре было темно, и он вышел на крыльцо. Ветер как будто бы дышал, и дождевые капли летели на крыльцо, обдавали Олега. Олег всегда мучился с портянками, не раз дело кончалось волдырями, и теперь он старался, обтягивая фланелью ногу, и мечтал о сухом дне, когда можно будет надеть мягкие модные туфли. Сапог был тяжелый, намокший, и руки от прикосновений к нему стали грязными.
По улице Олег зашагал осторожно и был доволен, что ему приходится идти по лужам, потому что торопиться к мосту он не намеревался.
«Надо же, – думал Олег, – мать-то моя… Приходили об этом мысли, но я над ними смеялся… Надя не могла сказать неправду, она-то знала, видела… А мать? Вот так да… А отца моего она любила? Наверное, да. Но он уже лежал в украинских степях девятый год… А что ею двигало тогда? Страх?.. Теперь понятно, почему мать так нервничала, с такой яростью пророчила мне несчастия с загадочной для нее девчонкой из белашовского рода».
«А может быть, мать была права?» – обожгло его.
И тут он стал думать о том, что его больше взволновала не суть рассказа о матери, не открытие ее любви, а сам факт Надиного рассказа. «Почему именно сейчас открыла она мне давний секрет, – подумал Олег, – почему именно сейчас? То ли расстроить меня хотела, то ли намекнуть, что и у нас, как и у наших родителей, ничего не получится? И глаза у нее были испуганные и брезгливые, когда я хотел погладить ее волосы… Плохо у нас с ней. Плохо…»
И он снова уверил себя в том, что она его не любит. Это для него и раньше было ясным, как дважды два. Правда, иногда он разрешал себе заблуждаться, потому что в заблуждении ему было легче жить. До поры до времени, до сегодняшнего дня, до нынешней минуты, до Надиных брезгливых глаз. «Ну и что мы будем делать дальше? Разойдемся… А что подумают вокруг, будет ужасно стыдно…»
И он понял – в приключившейся с ним истории его будет тяготить не только то, что у них с Надей жизнь не получится и им придется разойтись, но главным образом то, что их развод будет выглядеть смешным и некрасивым, так быстро, после вчерашней свадьбы, и его, Олега, никто не поймет, но все осудят и с удовольствием изберут мишенью для острот. Все же, если Надя его не любит, а так оно наверняка и есть, надо будет упросить ее соблюсти приличия, и ей ведь ни к чему вызывать скандал, впрочем, со своим шальным характером она и сегодня может уйти к Терехову.
Всегда, когда складывалась вдруг в его жизни тяжелая ситуация, Олег в мельчайших подробностях представлял себе худший исход, потому что никогда не верил в то, что сможет выйти со щитом, и теперь его тренированное воображение показало ему картины унизительные и жестокие.
Он все удивлялся своей собственной наивности, которая и затянула его в глупый лабиринт, все качал головой и только однажды спросил себя: «А не трусишь ли ты? Не придумываешь ли себе в оправдание удобную версию, чтобы легче было отступить, чтобы прикрыть свою неспособность жить и делать что-либо?»
Олег остановился. Он чувствовал, что приходит столь знакомый ему приступ копания в душе или, скорее, приступ самобичевания, и он знал, что приступ этот ничем не предотвратишь, да и не надо этого делать, потому что после него станет легче.
У моста могли потерпеть сейчас и без него, все равно он будет только мешать занятый, умеющим все людям, и никто не заметит его отсутствия. Он обернулся, увидел слева пень, по коричневому срезу которого прыгали капли, и сел на этот пень.
Тут он снова ощутил всю тяжесть усталости последних дней или последних лет и удивился тому, как он это выдерживает. Запретная, потаенная мысль о том, что ему нужно уехать отсюда, потому что кесарю – кесарево, а он, видимо, рожден для иной жизни и в той жизни он может принести людям пользу и быть честным, мысль об этом шевельнулась в нем, но он не стал ее развивать, она могла увести его в сторону.
Впрочем, подумал он, может быть, в том, что он не на месте и живет не своей жизнью, и таится причина его неустроенности, неудовлетворения самим собой и прочего и прочего. Вот когда кончится эта неудачная его жизнь, в которую вошел он все же из-за Нади, вот когда он вступит в свое, настоящее, вот тогда пойдет все по-иному, и все увидят, чего стоит подлинный Олег Плахтин.
Он улыбнулся, размечтавшись, представив себя в той будущей жизни и людей, шепчущих за его спиной: «Это – Олег Плахтин, да, да, тот самый…» «Э, нет! – оборвал он себя. – Хватит маниловских миражей!»
Он подумал, что, как это ни странно, как он ни любит Надю, будет лучше, если она уйдет от него. Он отдавал себе отчет в том, что жизнь с ней, ответственность за эту жизнь будет тяготить его и будет ему не по силам. Ему уже и сейчас не нравились его обязанности и его постоянное беспокойство за Надю и за ее отношение к нему, а предстоящие заботы и подавно пугали его. Кроме всего прочего, он снова почувствовал сладость грусти, благополучие разочаровывало из его, оно требовало не слов и не грез, а действий, он же был неумехой по-влахермски, и ему доставляло удовольствие чувствовать себя обиженным, даже несчастным, страдающим ради других, в дурманящих приступах тоски он часами рисовал себе картины будущих реваншей и будущих самопожертвований, и в картинах этих он был великодушен, справедлив и прекрасен. «Вот тогда все узнают… Вот тогда все пожалеют…» Он и сейчас чуть было не принялся раздумывать о том, кем он станет и что он совершит и как пожалеет Надя, о чем – не важно, встретив где-нибудь его, Олега, лет через пять, и как локти будет она кусать в раскаянии.
«Опять ты за свое! – раздраженно сказал он самому себе. – Это все детство, детство! Не пора ли мужчиною стать! Лучше разберись, почему ты всего боишься, почему ты находишь удовлетворение в сочиненных твоим воображением картинах очищенной жизни, а реальная жизнь тебя пугает. Почему ты, как жалкий гоголевский Шпонька, боишься женщины и уже заранее готов потерять ее, чтобы о ней же и тосковать потом. Почему ты такой неспособный к делу человек!»