Утренние слезы - Георгий Витальевич Семёнов
Он сам себе в эти минуты напоминал маленького сказочного героя, защищающего от злого волшебника свою возлюбленную, за которую готов был погибнуть, не отдав ее на поругание железному чудищу. Он в эти минуты забыл даже о том, что возлюбленная его принадлежит другому и что самым страшным чудовищем для нее является он сам, маленький и промерзший до костей герой, от которого она скоро убежит в страхе.
Он обо всем забыл, пребывая в радостном предвкушении битвы. Забыл и о Шурке, которым бредила Зиночка. Ему снился упоительный и тревожно-радостный, воинственный сон: ему чудились ликующие трубные звуки и тоскливые стоны поверженных врагов. Но в боевой этой потехе он с тревогой вдруг вспомнил о Зиночке.
И проснулся.
Руки его все так же были сцеплены в мертвой хватке. Зиночка дышала ему в грудь — озябшая, опухшая и очень измятая, с полураскрытыми и скошенными губами.
Он опять увидел ее и разглядел, потому что наступило уже утро.
Слева от дебаркадера метрах в ста от берега грузно горбился на воде ржавый силуэт земснаряда, пришедшего сюда ночью. В поселке перекликались песнями петухи.
Игорь Сергеевич закрыл глаза и попытался досмотреть ускользнувший от него радостный сон и, стараясь вспомнить его детали, зажмурился и притих в ожидании. Но у него ничего из этого не вышло.
«Что ж теперь будет? — подумал он в отчаянии. — Как же теперь жить?»
Звезда английской школы
В Москву прилетели чайки. Усталые, в молчании кружатся они над грязно-мутной вздувшейся Яузой. Светит солнце. Трамваи блестят, как на переводной картинке. Чайки снежно чисты над бурой водой.
Люди идут пешком через мост, проносятся в автомобилях, и чудится, будто все вокруг шумно и радостно движется: облака, вода, машины, люди. От зимних сугробов остались только черные поблескивающие бугры холодной мокрой копоти. Разбиты ломом и разбросаны на мостовой глыбы черного, как каменный уголь, льда.
Ветерок холодит потный лоб. Молчаливое кружение чаек меж гранитных берегов реки, над мертвой ее водой, на которую ни одна из них не садится, — что это? Может быть, древний ритуал птиц, предки которых прилетали сюда гнездиться еще в то время, когда здесь не было города? Может быть, в каких-то таинственных навигационных их картах навсегда запечатлелась конечная станция долгого пути — чистая и рыбная речка Яуза, впадающая в Москву-реку?
Здесь они отдыхали после перелета, здесь была еда, здесь они выводили когда-то птенцов — сюда их из века в век влечет до сих пор инстинкт. Привел и на этот раз. Зачем? Они как будто и сами не знают. Но кружатся, кружатся, взмывают ввысь, пикируют, ластятся к воде, чуть ли не касаясь пепельными крыльями грязной стремнины.
Люди смотрят на них и улыбаются, говорят: «Чайки прилетели», — точно птицы, прилетев в их каменное, машинное, грохочущее железом царство, тоже радуются, как и люди, весне.
Константин Леонтьевич Зямлин, живущий в доме над Яузой, смотрит на них из окна со смутной тревогой. Думает о птицах как о мудреных каких-то существах, прилетающих весной из теплых краев на свою печально-убогую прародину в ожидании чуда: нависших над водой кустов, песчаных отмелей на перекатах, камышовых зарослей, первозданной тишины и, главное, безлюдья. Не нравятся ему эти молчаливые, злые, как ему кажется, белые птицы, вековое терпение которых пугает его. Из года в год, от весны до весны — ждут не дождутся… Прилетают, кружатся, приглядываются, страдают, наверно, по-своему, а потом бесследно исчезают, чтобы опять вернуться сюда весной и еще раз убедиться, что их время еще не пришло.
А что для них время?! Столетие! Тысячелетие! Сколько там поколений сменится? Какая для них разница! В сущности, они исполняют заданную природой программу действия: эта река когда-то принадлежала им. И они как будто на что-то надеются, как будто чувствуют, что все еще впереди. Зямлину даже чудится порой, что чайки прилетают сюда, на Яузу, одни и те же, один какой-то их род, гнездившийся здесь сотни лет назад. Птенцы птенцов и новые птенцы — пепельные сверху, в траурно-черных капюшонах, одни и те же, какими были много тысяч лет назад. А птенцы, которых еще нет на свете, но которые, повзрослев, тоже когда-нибудь прилетят сюда, будут как две капли воды похожи на тех, что вьются теперь над Яузой.
Именно это однообразие и настраивало Зямлина на печальный лад — однообразие действий, привычек, инстинктов, которыми наделила белых этих птиц природа. Природа всесильна, но и она создала для себя законы, которые не преступает ни в коем случае, правя живым и неживым миром. Страшновато делалось, когда он думал об этой формуле жизни. Выходило так, что природа — это мудрое и всесильное государство, строго подчиненное своим же собственным законам, нарушить которые оно само не в силах. Лишь человек поставил себя вне этих законов. Будет ли прощение?
Так рассуждал Константин Леонтьевич, глядя из распахнутого настежь окна на кружащихся чаек.
Впервые он задумался об этом несколько лет назад, когда рыбачил в мае под Шатурой на Святом, или, как его называют местные жители, Свя́том, озере. Там, на топком берегу, в комарином царстве, стоит Дом рыбака, спортивная база, есть лодки. А за домом, в тридцати шагах от озера заболоченный, непролазный кустарник. Рядом город, трубы Шатурской ГРЭС, утробное гудение станции, всхлипы и стоны железа. И тут же в кустарнике живут соловьи, прилетая сюда каждую весну. Соловьев так много, что вечерами трудно отличить песнь одного от песни другого — в тихом вечернем воздухе разносится сплошное их пение, щелканье, свист, трели. Даже интерес пропадает слушать эту разноголосицу, которую перестаешь в конце концов воспринимать как соловьиное пение, будто это не соловьи, а лягушки поют в болоте. Соловей хорош, когда поет в одиночестве.
Константин Леонтьевич вышел из дома выкурить сигарету и, отмахиваясь от комаров, слушал. Тут же покуривал какой-то рыбачок из пенсионеров и тоже слушал.
— Вот удивляюсь, — сказал тот с задушевной ноткой в голосе. — Чего это соловьи гнездятся рядом с городом? Промышленность, шум, дым из труб, а им хоть бы что. Чего они к людям-то тянутся, не пойму. Как воробьи какие…
А Константин Леонтьевич, не раздумывая, будто знал это всегда, ответил:
— Это не они к нам, к людям, а мы к ним прижались. Понастроили