Заветные поляны - Михаил Фёдорович Базанков
Богатый Иванов отец мог слышать эту песню. Но не знал, кто поет, иначе бросился бы вдогонку, стал орать: «Вернись, говорю! Убью ирода!» Он ненавидел орловских, голытьбой безрассудной называл, хотел породниться с бугорскими (у тех было двадцать свиней, да пятнадцать коров, да десяток лошадей).
А песня пришла. И звучала для Ивана всю жизнь. Ничто не могло разлучить. Только смерть Дуняши разлучила.
…Молодая луна поднялась над темным заречным лесом и весело катилась по небу.
Иван Ефимыч подошел к воде смочить пересохшее горло, промыть затуманившиеся глаза.
— Где ты? — кто-то приглушенно сказал в лесу.
Эхо долго бежало над рекой. И снова — ласковая тишина.
И вдруг треск сучьев в зарослях и осторожные шаги.
Знакомый девичий голос с лукавинкой отозвался:
— Ищи ме-ня-я-а-а!
«Внучка!» — Ефимыч подумал, что она очень похожа на молодую Дуняшу.
Светлана была на другом берегу. Ефимыч слабыми глазами разглядел синеющее в ночи белое платье. Радостно и тревожно стало на душе.
Шептались прибрежные кусты шиповника, листья на березах, сердитая осока возле самой воды. Легкая, просвеченная тучка, словно крыло птицы, прикрыла луну. Сорвалась, чиркнула по нему маленькая звезда.
«Надо позвать Ванюшку на покос. Обязательно надо позвать», — думал Ефимыч, уходя с заветной поляны влажной, блестящей от лунного света тропинкой в свою деревню. Не оглядываясь, чувствовал, что следом бредут двое и о чем-то согласно шепчутся и беспечно смеются, чему-то радуются.
Старик шагал по высокому берегу, поросшему кое-где кипреем; спокойная река Таволга, которая все помнила, текла за ним.
Он чувствовал движение реки, легкие лесные шорохи и даже потрескивание звездного света над головой. И снова песня явилась, давняя, непохожая на теперешние. Кто пел — не мог понять; быть может, певица по радио, а то и пассажирка в вагоне — в долгой дороге, каких у него в жизни бывало, чего не услышишь.
И тех нет уже дней,
Что летели стрелой,
Что любовью нас жгли,
Что палили огнем.
И то время прошло.
Не вернется опять…
«Не вернется опять, — беззвучно повторил он, и вдруг сердце у него будто бы сжалось от тоски. Понял, что ничего уже не вернется к нему, все только уходит. — Один вот по земле бреду, совсем один…»
Но тут же другой, более близкий, голос едва слышно позвал память в счастливый день тайного свидания за рекой. И тонкое ощущение счастья вновь окрылило его, сняло прочь долгую усталость. Он шагал не то чтобы быстрее, а как-то свободнее, легче. Думалось теперь, что жизнь удалась, не отшибла от сокровенных мест, не извертела неправдой. Всяко она складывалась, горем и бедами не обделила. И счастье стороной не обошло. Жизнь своим чередом продвигалась в работах да хлопотах, в редких, но памятных праздниках, в согласье и радости семейной. Так бы и прошла она до последнего дня. Да война… И самого в трудовой поковеркало. И трех сыновей отняло. Какие были ребята! Старший — Григорий… За ним — погодок Петр. И третий — Порфирий… Младшего-то, Алексея, и то не миновала, в сорок третьем осенью призвали. А потом как в воду канул. Весной, уже в сорок пятом, незадолго до Победы, из госпиталя приехал без ноги…
— Будь она, — громко, со вздохом сказал Ефимыч, и эхо ему посочувствовало. — Кабы не война… Жили, красовались… И Дуня, царство ей небесное, не сдала бы враз, не поспешила со свету белого.
Думал о жене, видел ее молодой, в первые годы совместной жизни. А детей почему-то представлял взрослыми, теперешними. Двое всего осталось. Дочь Елена да сын последний — Алексей. Этот рядом живет, напротив и дом свой поставил. Доченька — на отшибе… В войну она сразу после техникума лесного в санитарки напросилась, так и пошла по медицине, при госпитале оставили, а тут — перемена в жизни, вот поближе к родным и приехала. На свою сторонушку все равно дочь выгребла. С девчонкой на руках вернулась. В поселке теперь. До него чуть побольше двух десятков верст. Считай, на родине… Ох, жизня-матушка. Без деток, без родной стороны зачем она такая, только небо коптить.
Остановился Ефимыч. И река темной лентой меж высоких берегов замерла. Луна катилась над лесом; и был он фиолетово-темным, однако различимым в очертаниях. Словно напряглось все, затаилось и прислушивается к усталому дыханию старика. В эту минуту где-то поблизости будто бы заиграла гармонь и новая песня родилась. Может быть, просто вспомнилось былое и зазвучало в душе. Нет, не печальная песня. И гармонь ее ведет веселая, заливистая. Хромка отличного строя. Мехи красные, а над ними бусы колокольчиков перезваниваются. Гармонист кудлатую голову то наклонит, словно из самого сердца звуки вызывает, то назад откинет, лихо глазами сверкнет и растягивает мехи во всю ширь: «Пляшите, люди! — кричит. — Радуйтесь счастью. Зовите в дом свет любви!»
Где и когда, на чьей свадьбе играл этот гармонист? Не припомнить. Да и сколько их, свадеб-то, прошумело. Своя не такая была. Тихая. Это уж потом радость в доме плескалась. У сына Лексея вот свадьба была широкая. Хоть и бедная — время-то голодное — а раздолья, веселья не только на деревню, на округу хватило. Много всего в одну радость слилось: и весна, и победа, и любовь. Жених сам играл. Хромка Лексею после брата Порши досталась, вот он, когда уж определилось у них с Верой, за полторы недели научился. Так освоил гармонь — лихим игроком стал, ничего что кисть правой руки ранением перекошена.
На все Лексей горазд, — с гордостью думал Ефимыч о сыне. — Любят его люди за прямоту и мастеровитость, за то, что до всего пониманием доходит, все сам в толк берет: и технику знает, и по строительству ловок, и к земле ласков, и музыкой овладел. Настойчив, к жизни и к труду прилежен. Вот ему и дается. С Веруней живут душевно. И детей вырастили, выучили. Сыну Коле институт дали. И эта красавица, — он оглянулся, чтоб определить: идет ли внучка Светлана, рядом ли с ней Ваня, и еще не увидев их, почувствовал — близко, не отстают, нашлись, видно, не потерялись на разных берегах, идут в согласье, — да… эта вот славная теперь стала, считай, выросла, тоже институт избрала, на учительницу пожелала. А Ванюша, суженый, тракторист. Как-то у них сложится. У Кольки чего-то не получилось,