Пантелеймон Романов - Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков)
Но девушка сказала:
— Здесь вообще не стоит есть пирожные, они всегда черствые.
При этой фразе Кисляков почувствовал к ней благодарную признательность за ее тонкий вкус. Он приободрился и даже оживился.
— Это твой муж? — спросила тоненькая девушка тихо у Тамары, с заинтересованным оживлением.
— Вроде этого… — ответила Тамара с таким же оживлением. И Кисляков почувствовал, что Тамара показывает его, как женщина показывает свою обновку при встрече с подругой.
— Вот он, пришел! — вдруг сказала девушка.
Она вскочила и подошла к высокому плотному мужчине с белыми ресницами и белокурыми волосами, тщательно причесанными.
Он стоял в конце фойе, как театральный человек, пришедший к концу спектакля, и с поражающей бесцеремонностью разглядывал лица женщин, которые двигались по кругу фойе. Иногда на его лице появлялась чуть заметная улыбка, с которой он смотрел в лицо проходящим женщинам. Ему точно в голову не приходило, что кому-нибудь может быть неприятно его внимание.
Это был Миллер, — кинематографический режиссер, говоривший с довольно сильным акцентом по-русски.
Подруга Тамары подбежала к нему и, что-то шепнув, потянула его за руку по направлению к столику, за которым сидели Тамара с Кисляковым.
Он как бы нехотя пошел ленивой походкой и в то же время вглядывался в Тамару. Она ему, видимо, понравилась, так как его лицо сразу оживилось. Он вдруг стал светски предупредителен и почтителен, когда целовал руку Тамары и говорил с нею. (Кислякова он не замечал.)
А Тамара, забыв о своем спутнике, робела перед этим важным, уверенным в себе мужчиной, да еще иностранцем.
— Я буду просить вашего разрешения заснять вас, — сказал Миллер, — у вас интересные для меня лицо и внешность. Да, я думаю, она для всякого интересна, — прибавил он, осторожно улыбнувшись.
Тамара покраснела, как девочка, когда такой важный мужчина сказал ей комплимент.
Кисляков почувствовал укол и оскорбление от того, что его даму при нем рассматривают, как лошадь, не справляясь, насколько ему приятно это, даже не замечая его. А она довольна… Вот сейчас взять бы ее под руку и увести от этого нахала, сказав ему:
— «Моя жена не нуждается в заработке», — потом посадить в автомобиль с зеркальными стеклами и увезти домой. Но дело в том, что не только на автомобиль, а даже на трамвай не было денег. Благодаря этому он не увел Тамары и ничего не сказал. Он стоял в стороне, рассматривал картину на стене и делал вид, что ему нисколько не скучно. Он даже сделал кулак трубочкой и попробовал смотреть на картину таким образом.
— Идемте… — сказала, дернув его за рукав, Тамара, так как он не заметил, что все пошли в зал.
По окончании спектакля, внизу лестницы, у зеркала, их догнал Миллер. На нем было широкое заграничное пальто, шляпа и серые замшевые перчатки. Он уверенно и нахально, как показалось Кислякову, взял Тамару под руку, и они пошли втроем по тротуару. Потом тротуар стал узок, и Кислякову пришлось отстать. Она даже не оглянулась на него, так как была всецело поглощена своим собеседником. Кислякову казался отвратителен ее повышенный, возбужденный голос: как будто ученица разговаривала с учителем, перед которым робела и старалась изо всех сил. Сейчас бы подойти, шлепнуть этого субъекта по шляпе и сказать:
«Ну, будет, — поговорил и довольно, отправляйся домой спать».
Он попробовал остановиться, чтобы заставить Тамару оглянуться на него. Но она не оглянулась. Тогда он свернул на правую сторону. Остановившись, он увидел, что Миллер взял машину с зеркальными стеклами и повез Тамару на ее квартиру.
В кармане у Кислякова оставалось только девять копеек, одной копейки нехватало на трамвай. Пришлось итти пешком.
XLIV
Он ушел домой и думал, что сейчас начнется обычная драма. Тема этой драмы будет та, что он в первый же вечер приезда жены поссорился с ней, ушел и пропал до глубокой ночи. Значит, между ними нет никакой любви, нет никакой духовной связи.
«А если так, то наша совместная жизнь не имеет никакого смысла».
Это был обычный заключительный аккорд Елены Викторовны.
И каждый раз приходилось, пересилив себя, чтобы не разводить истории на всю ночь, говорить, что он не может без нее жить, что она является для него нравственной поддержкой, а что касается ссоры, то в этом виноваты расшатанная нервная система и склероз.
Но в самом деле, если разобраться, что преставляет собой их сожительство? Что это — семья? Никакой семьи, если не считать собак.
Что же их соединяет? Продолжение рода? Но за всё время их сожительства не было большего испуга для них, как опасность появления ребенка.
Просто с ним живет (и никуда от нее не денешься) неинтересная для него полная женщина. И живет потому, что как-то неловко сказать ей в глаза то, что думаешь в раздраженном состоянии про нее. Так как он сейчас живет с ней, он мог бы жить решительно с каждой первой встречной. И эта первая встречная уж наверно не была бы такая толстая и коротенькая. А она-то думает, что является для него смыслом жизни! (Хотя ему самому приходилось говорить так.)
Правда, была полоса, когда она являлась его единственным другом, самым близким в мире человеком. Но всё это было так давно, что уже почти забылось.
Кисляков подходил к дому с мрачной решимостью ответить в утвердительном смысле на фразу Елены Викторовны о том, что в их сожительстве нет никакого смысла. Он даже был рад тому, что у него нехватило денег на трамвай, и он, благодаря этому, придет на целых полчаса позднее: тем сильнее с ее стороны будет наскок, и тем скорее произойдет развязка.
Но, вопреки его ожиданиям, Елена Викторовна встретила его кротко, ни одним словом не намекнула на его исчезновение и позднее возвращение и даже еще сказала:
— Кушать хочешь? Я подогрела.
Кисляков растерялся, ему стало стыдно своих мыслей, с какими он шел. Но ему не хотелось упустить с таким трудом накопленное злое настроение против жены. А кроме того, ему опять пришла мысль, что Елена Викторовна боится остаться без средств и поэтому так кротка.
И чем была к нему внимательнее и нежнее Елена Викторовна, тем больше ему казалось, что она из-за его денег так кротка и услужлива.
Кисляков, опустив глаза в тарелку, ел, стараясь не встречаться взглядом с женой, и отвечал на ее вопросы только односложными:
«Да…». «Нет…».
Елена Викторовна, наконец, вздохнув, замолчала.
Бульдог, спавший в кресле, подошел к нему с своей противной тупой мордой и отвисшей губой и смотрел, как он ел котлету. При каждом движении хозяина он вилял коротким обрубком своего хвоста.
Кисляков, как всегда в этих случаях, сделал вид, что он не замечает взгляда бульдога. И только подумал с ненавистью, что эта дрянь за хозяина его не признает, а как только он за стол садится, так подлизывается.
На следующий день Елена Викторовна была так же тиха, кротка и даже, увидев на рукаве мужа меловое пятно, взяла щетку и сама заботливо его счистила. Кисляков, во что бы то ни стало стараясь подавить в себе доброе чувство к жене, продолжал сохранять неприступный вид. Молча приходил домой, молча ел оставленный ему обед, молча сидался читать после обеда и даже брал подушку и ложился на диван, чего прежде никогда бы не решился сделать, и так же молча уходил из дома, видя в то же время, что жена провожает его тревожным взглядом.
Тетка ходила уже на цыпочках и даже перестала шопотом разговаривать с собаками, а только молча грозилась на них.
XLV
На третий день он опоздал к обеду. Елена Викторовна, подав тарелку супа и сев против него, сказала:
— Объясни пожалуйста: в чем дело?.. В первый же день моего приезда ты ушел и пропал до часу ночи. Я смолчала, я была (и сейчас продолжаю быть) кроткой, внимательной, боюсь потревожить твое спокойствие Одним словом, в течение нескольких дней я хожу, как преступница.
Тетка, как всегда при их ссорах, сейчас же на цыпочках прошла за ширму и притихла там, но, не удержавшись, чихнула.
— Все мы живем под каким-то террором, боимся дышать, чтобы не помешать тебе. (Кислякову, несмотря на раздражение, понравилось, что они боятся дышать.) И в ответ на это, — продолжала Елена Викторовна, — я получаю только холодное, замкнутое молчание.
Ее шея и грудь в вырезе платья уже покрылись красными пятнами. Уши тоже покраснели.
— Объясни, наконец, в чем мое преступление?.. — закончила Елена Викторовна в то время, как Кисляков, упорно глядя в тарелку, продолжал молчать и есть суп.
Но он почувствовал себя задетым ее словами «смолчала» и «пропал». Она, видите ли, смолчала, когда он ушел до часу ночи, точно он — ее крепостной; уже одна его самовольная отлучка для нее такое преступление, что ей приходится сдерживать себя, чтобы смолчать.