Александр Малышев - Снова пел соловей
— Вот упрямый, — говорит она подруге, кивая на Васю. — Так и ходит с этой штукой. Ведь сказала ему: «Положи в шкаф, у нас довольно игрушек». Нет, не положил.
— А ты отними и сама положи, — словно очнувшись, советует Эльвира.
— Неизвестно, как это обернется…
— Почему?
— Он взрывчатый, нервный. Может и стукнуть поджигой, у него не заржавеет.
— Да ну? Больной, что ли?
— Нет. Просто из неблагополучной семьи. Мать у него хорошая, но покладистая больно, не может настоять на своем, а отец попивает. Три места работы нынче сменил. Из одного его выгоняют за прогулы и пьянку, а в другом берут… до нового прогула. Наверно, он уж везде побывал, по второму кругу пошел.
Марина рассказывает про семью Васи, а сама все смотрит на мальчика, и в шоколадных, спокойных глазах ее точно острые искорки пробегают, может, это отражение солнечных пятен на стенах комнаты.
— Он вон с той девочкой дружит, тоненькая такая, светлая, в голубом платьице с белым горошком. Никому не дает ее обижать, а сам, бывает, и стукнет, и цапнет за лицо, а родители за ним плохо следят, ногти у него, как у кошки… Хочешь поразвлечься? — вдруг перебивает она себя. Эльвира не успевает ответить. — Вася, подойди ко мне.
Мальчик, прищурясь, некоторое время медлит, вглядывается в черный на фоне ярко освещенного окна силуэт Марины Аркадьевны. Наконец подходит и останавливается перед ней, запрокидывая круглую, крупноватую голову, чтобы видеть ее лицо. Воспитательница придвигает стул, садится и, наклоняясь к мальчику, просит:
— Расскажи мне что-нибудь. Ты давно уж не рассказывал…
— А чего? — Вася сводит брови, хмурится, над переносьем его трещиной обозначается складка, та самая, что, когда он подрастет и повзрослеет, уж не сойдет с его лица, точно памятная зарубка детских лет. Она будет на всех его фотографиях: и в комсомольском билете, и в паспорте, и на свадебном снимке… Эльвира обрадованно спохватывается: сейчас она думала о чем-то другом, постороннем, не о родах, не о себе! Она опять все внимание свое устремляет на Васю и подругу.
— Как ты живешь? — журчит Марина, и в лице ее, и линии носа и губ проявляется сладенькое, лисье.
— Ничего живу, — скупо роняет Вася.
— Дома все хорошо? Папа маму больше не обижает?
— Обижает, — печально отвечает Вася и преображается весь. — Я ружье сделал. Я в него как стрельну — тр-р-р-р…: «Не смей обижать маму!» Он в нее хлебом кинул. Кричит: «Ты меня куском попрекаешь!» Мама как заплачет, а я его ка-ак тресну — он в угол прямо отлетел. «Вася, — говорит, — я больше не буду».
Теперь мальчика не удержать. Кажется, два голоса наперебой звучат в нем, и он едва поспевает повторять за ними: пропускает окончания слов, захлебывается, горит весь праведным гневом. Глаза у него неистово блестят, лицо раскалилось, маленькие, детски пухлые руки яростно сжимают ружьецо.
— Он у нас теперь шелковый. Он теперь по одной досточке ходит. Я маму в обиду не даю. Я и сплю с ружьем. Он к ней, а я: «Стой, стрелять буду. На место!» А он боится…
Голос Васи упоенно взлетает и падает от неровного дыхания, вся его фигурка от потрескавшихся сандалек до нежного вихорка на затылке исполнена отваги и решимости. Эльвира не сводит с него глаз, и в глазах ее, до сих пор ленивых, пустых, добродушное изумление.
Марина мельком взглядывает на подругу, примечает — ей интересно, и приподнимает тонкие, ухоженные, ровно изогнутые брови.
— Постой, Вася, я что-то не пойму. Ты когда его убил: до того, как стукнул, или после?
Вася в растерянности моргает пушистыми ресницами, отставляет ножку в нитяном чулке, и по лицу видно — напряженно соображает, когда же что было.
— Я его не убивал. Я стрельнул понарошку, вот так, — и Вася, наведя ружьецо на печку, которая давно уже не топится, но стоит на всякий случай, выдает длинное, самозабвенное: «Тр-р-р-р…» — Мы так играем, забыли, что ли? А потом я его стукнул — пусть знает. А то привык маму обижать… Мне милиционер ружье дал. «Вот, — говорит, — Вася, тебе ружье. Береги маму, а то у нее больше никого нет…»
Марина, усмехаясь снисходительно, поворачивается к подруге.
— Силен, а?
— Да уж, — смеется Эльвира.
Вася принимает их слова за похвалу и мгновенно подхватывает:
— Ага, я сильный, Я тыщу дров сразу приношу. Мама говорит: «Помощник ты мне во всем, Вася». Я и за картошкой под пол лазаю. Там холодно, тенето, пауки, а я не боюсь. Они пугливые — так и разбегаются… Я вырасту — милиционером буду. Мне форму дадут и пистолет.
Эльвире почему-то и сладко, и больно слушать упоенное вранье Васи, а самое-то главное — совестно, точно она с подругой смеется над чем-то столь наивным и святым, что благоговеть перед этим надо, а не смеяться.
— Ладно, — говорит она Марине, прерывая розыгрыш, и встает со стула. — Хватит. Да и мне пора. В консультацию надо на прием.
— Хорошо, Вася, — кивает воспитательница, — иди, играй. Помоги девочкам собрать игрушки — скоро обед.
Вася послушно, с достоинством идет в уголок, где играют девочки. Марина тоже встает со стула.
— Великий враль. Один такой на весь сад.
— Забавный.
— И ведь не споткнется. Смотрит тебе в глаза и врет.
— Может, сочинителем будет?
— Кто знает. Климат в семье неважный. Куда это все в нем повернется… Сейчас он сам себя выдает, логики у него нет.
Марина идет проводить подругу, приносит ей шубку, которая висела в служебном шкафу. Эльвира одевает шубку, застегивает и неприязненно косится в зеркало.
— Господи, какая я бесформенная. Уж опростаться скорей бы… Вот, пуговицы переставила, а все равно тесно. Хоть снимай совсем…
На лестничной площадке они решают вечером пойти вместе в кино на восьмичасовой сеанс и прощаются.
Вернувшись в комнату, где прямой, в упор, солнечный свет сменился белым, рассеянным, матовым, с легкой синевой по нижнему краю оконных рам, Марина Аркадьевна застает одну из девочек в слезах. Это та самая девочка, с которой Вася дружит и которую защищает от всех, кроме самого себя. Под глазом у нее кровоточит свежая царапина. Вася стоит в двух шагах от нее и смотрит на воспитательницу. У той лицо делается мраморно-строгим, губы нехорошо поджимаются.
— Вася, покажи руки.
Он не показывает. Марина Аркадьевна сама подходит к нему, берет за запястья. Так и есть, черные обводинки наросли по краям ногтей мальчика.
— Опять отрастил? Неужто мне следить за твоими руками? Идем-ка…
Она ведет Васю к своему столику, садится, достает кошелечек с маникюрным набором, а из него — маленькие ножницы с тонкими, изогнутыми лезвиями. Она по самую мякоть обрезает черные упругие серпики. Васе и неприятно, и больно, но он терпит, глядит исподлобья на беспощадные холеные ножницы и молчит. Марина Аркадьевна знает: он будет молчать, даже если она отстригнет ему палец, такой характер.
Но вот с обрезкой ногтей покончено. Марина Аркадьевна убирает ножницы в кошелек, а кошелек в свою сумку и укоризненно качает головой.
— На словах — ты заступник, а сам девочку обидел. Девочек нельзя обижать. Подумай об этом в углу, до обеда.
Вася покорно и надменно направляется в угол возле шкафа с игрушками и, встретившись взглядом с Таней, так зовут обиженную девочку, смотрит на нее упрямо и твердо. А девочке, это по глазам ее видно, уже жалко его.
— Марина Аркадьевна, — просит она, — не ставьте Васю в угол.
— Нет, Таня. Не тебе бы за него вступаться.
— Ну, пожалуйста…
— Я уже сказала.
Вася знает, что Марина Аркадьевна в этих случаях неумолима, и стоит в углу, приподняв голову и наблюдая за попугайчиком, что присел на раму картины и оттуда тонко и капризно пересвистывается с подружкой, что по-женски многословно отвечает ему с гардины. Раз они так далеко сели друг от друга — значит поссорились. Похоже поступают мама и папа Васи. Они, если ругаются, то не сходятся близко. Обыкновенно мама говорит из кухни, а отец сидит в комнате, тяжело навалясь на стол, накрытый пестрой клеенкой, свесив черную, лохматую голову, или наоборот — отец колобродит в кухне, обо все спотыкаясь, а мама в комнате, у стола, непременно с Васей на коленях, которого она в эти минуты целует, гладит по голове и называет «единственным жалельщиком». У нее заветренное лицо, ранние, сухие, ломкие морщинки под глазами; от нее пахнет слабо газетами и сильнее — сырой картошкой, которую она только что крошила в суп. У отца тоже свой запах — кислый, порой горький запах пивного бара, в который он однажды ходил с Васей, и дешевых сигарет «Памир», он их называет «Нищий в горах» — на коробке изображен путник, бредущий по горной тропинке.
Вася недолго думает об этом, это запахи и образы плохих, скудных дней и вечеров. А бывают и хорошие, когда отец раскаянно заботлив и предупредителен, у него даже запах меняется, он берет свой старенький баян и учит сына играть. А мама в такие дни и вечера преображается вся, хорошеет и ласково посмеивается над отцом. Она уверенно ходит по всей квартире и делается как будто выше, стройней, моложе. В такие вечера и дни отец приносит Васе книжки, мороженое или игры в плоских картонных коробках. Он точно старается откупиться за те долгие недели и месяцы, когда он ничего не приносит, разве что початую, заткнутую бумажкой бутылку, да себя самого, отупевшего, тяжелого, неповоротливого, жалкого и опасного в одно и то же время. Не то что Вася, — мать, наверно, не знала, какой упрек он пропустит мимо ушей, а на какой закричит, затопает, возможно, расшибет вдребезги стул. «Это как его повернет», — говорила соседка, которая дважды пускала Васю и его маму переночевать…