Александр Малышев - Снова пел соловей
В машине приехали девчата, человек двадцать, шустрые, в цветных ярких платочках и куртках. С ними была уже бригадир полеводов Ирина Осенева. Я успокоился — есть кому показать девчатам, как снопы вязать, как в суслоны их ставить. И все же через час-полтора и я отправился на льнище, и, подъезжая еще, заметил на одном краю поля девчат, рассыпавшихся по рядкам, а на другом, ближе к деревне, — бабок. Их было только пять, и у меня сердце защемило, когда я, оглядев поле и обочины его, не нашел шестой.
Я свел мотоцикл с дороги и зашагал вдоль льнища к старушкам. Они, как и в прошлый год, стояли кучкой и наблюдали за работой. Мне показалось, с тех пор, как я видел их последний раз, стали они и ростом ниже, и ликом светлей. И они меня признали, поздоровались, и та, что была у них как бы за старшую, Анастасия, спросила строго, почему на этот раз мы с бубенцом повалили лен.
— Неровнота, бабушка, пришлось.
— Неровнота, — повторила она укорно и усмехнулась запавшим ртом. — Да всегда она была, неровнота-то. Мы оттого и выбирали лен по длине, чтобы стебелек к стебельку.
— Да уж, — живо подхватила круглолицая, с голубенькими прозрачными глазами. — Ночью бывало, да с фонарем. Вот уж заботушка-то…
Я мягко возразил:
— Теперь площади вдесятеро больше, чем тогда. Если теперь его так холить и выбирать — мы год с льнища не сойдем…
— Круглый год и не сходили, — перебила меня третья. — А то как же? Одни он руки знал, потому и шел вторым номером. Теперь номер-то посъехал…
— Что и говорить, — закивала Анастасия, — не живые руки — машина. Не обласкает его, как мы, не приголубит. Без сердца она, машина-то, а ленок — он тот же ребенок.
Одна из старушек звонко, надтреснуто хихикнула, прикрывая смешок ладошкой:
— А по домам-то ходили то за золой, то еще за чем, по чердакам-то да курятникам лазали… Над нами сначала, покатывались все, чай, помнишь, Насть. Иные и со двора гнали.
Анастасия серьезно поддакнула:
— Думали, баловство это наше, причуда… Оно и понятно: чужую-то задумку угадать не просто.
— А Боблов Федя угадал. Сам стал за курами подбирать да продавать удобрение. А от нас-то запирался. Как завидит кого из нас с ведром, так засов и накинет.
— Ну, Федя дока был… по копеечной части. Только где она померещится, копейка-то, он уж и схватил.
Я заметил, бабки нынче словоохотливей, веселей, это меня порадовало. Когда старый человек весел, это хорошо, значит, на душе у него легко и хвори его не точат.
— Ну, что делать будем? — спросила Анастасия, возвращая разговор к чему-то такому, что надо решить сообща.
Подружки переглянулись. В глазах их брезжило виноватое смущение.
— Домны все нет, — сказала одна, — Уж жива ли?
— Жива, жива, — облегченно воскликнула другая, показывая на тропу. — Вот она, Домна. Я ж говорила — будет. Хоть приползет, а будет.
— Ну, жива, значит, — добродушно пробормотала Анастасия, с обычной своей, вроде бы холодной усмешкой глядя на полусогнутую старуху, что семенила к ним, издали еще кивая маленьким ссохшимся лицом, будто поздний подсолнух. Одна рука ее была заложена за спину, в другой она несла батожок и тыкала им впереди себя в землю.
Домна подошла, остановилась, словно бы подпирая себя заведенной за спину рукой, болезненно и в то же время растроганно морща губы в улыбке.
— Здравствуйте, девоньки… О-ох, еле добрела…
— Лежала бы уж тогда. Чай, не неволили.
Домна отдышалась, прежде чем ответить.
— Да ведь знаю, вы тут. Мне вечор сказали… Хоть свидеться, — она посмотрела, щурясь, на тот край поля, где цветным горошком рассыпались по нему фабричные девчонки. — Ктой-то там?
— С города.
— Так-так. Помогают, значит. Вот и я встала. Спина совсем отнимается. Вот, согнулась и не разогнусь.
— Рано ты ослабла, — сказала круглолиценькая, с голубыми глазами.
— Да ведь восьмой десяток. В твои-то годы я что — с конька на полосу скакала… Ты вот терпкая еще, терпкая…
Они долго так говорили, радуясь тому, что опять вместе, придирчиво-ласково оглядывая друг друга, бодрясь и сдерживая растроганность свою. А девушки подходили все ближе к середине поля, и ветер доносил до нас их звонкие молодые голоса. Анастасия, разговаривая, вроде бы машинально, на минуту всего, шагнула на ближний к ней рядок: «Посмотреть, что ли, какой он нонче?», наклонилась низко, опустила плоские ладони к самой земле и, заведя их под пласт соломки, подняла ее, ловко перевернула: «А неровно вылежался, вон, бурый снизу-то…»
— На полосе как же ему вылежаться? Это не на клеверах, — сказала Ольга и словно бы для того, чтобы самой лен потрогать и убедиться в словах Анастасии, присела, кряхтя тихонько от натуги, подгибая ноги, тоже подняла пласт соломки, выдернула одну и перехватила весь пласт поперек льняным пояском. — Ничего, повыстоится….
Казалось, остальные бабки только и ждали, чтобы кто-то начал. Я глазом не успел моргнуть, как и они оказались на рядках, одна Домна осталась возле меня и завистливо смотрела на подружек. А те работали, умело, привычно, старчески неторопливо. Домна едва не плакала и, решившись, вступила на рыхлую, пылящую под ветром пашню.
— Ты уж не суйся, — отмахнулась от нее Анастасия. — Постой возле нас, вот и хватит с тебя, старой.
— Да ведь хочется, — протяжно-жалобно сказала Домна, послушно отступая. — Ох, годы мои тяжкие…
— У меня внука говорит: «Хочется-перехочется», — вставила, полувыпрямляясь, одна из бабок. — Вот и тебе перехочется.
— И мы недолго наработаем, — трудно, задышливо заговорила Ольга, ставя снопики бубенцом кверху и прислоняя их один к другому. — Это уж так, только душу потешить… Душу потешим да и пойдем.
Я, спохватившись, посмотрел на часы. Время успело далеко забежать вперед. Как ни хотелось мне, побыть подольше возле чудных этих старух, как ни хорошо мне было с ними, а надо было уходить. Я кивнул Домне, остальным-то уж не до меня было, и с чувством мягкого доброго тепла на сердце вернулся к своему мотоциклу.
Теперь, я знал, что заставляет этих старых, трижды отработавших свое женщин всякую осень собираться на льнище, знал, что притягивало их сюда из Макарьева и Дягелихи, из Починок и Гремячева, и знание это было для меня дороже ковша родниковой воды в пустыне.
С проселка я оглянулся на льнище. Бабки к этому времени успели смешаться с городскими, я еле отыскал их среди девчат. Пожили бы они подольше, чтобы полней, глубже передалась нам их святая верность делу своему…
Заступник
Обыкновенно он выходит из дома рано утром, когда мужчины еще фыркают и кряхтят блаженно над умывальниками, женщины — нечесаные, в халатах, накинутых поверх ночных рубашек, плетутся на кухню готовить завтрак, а на центральной улице появляется единственный в городке маршрутный автобус и, тяжко охая на выбоинах и ухабах, подбегает к первой, еще безлюдной остановке у клуба.
— Езжай дальше, — машет водителю контролерша и прикрывает сладкий зевок ладонью.
К этому времени Вася уже собран и одет.
— До свиданья, до вечера, — печально говорит он из прихожей, обращаясь к двери в комнату или в кухню, туда, где по-утреннему вяло пререкаются его родители. Ответа он не ждет и тянет на себя дверную ручку, которая приходится теперь чуть выше его головы. Он тянет ее на себя, выходит и тихо, неплотно прикрывает дверь. Четыре детских шага по лестнице, шмыганье носом на крыльце, и серьезная маленькая фигурка в куцей коричневой шубейке и подшитых валенках, оставляющих круглые следы на снегу, следы медвежонка, выходит в проулок.
Ему четыре полных года и семь месяцев пятого. Он ходит в среднюю группу детского сада. Сад не близко, и большинство сверстников Васи являются туда в сопровождении взрослых, иных привозят в плетеных санках, укутанными в одеяльца. Вася лет с трех, если не раньше, бегает в сад и из сада один, он назубок знает всю дорогу. На этой дороге два перекрестка, один неподалеку от автобазы, на нем утром всегда много машин, которые рычат и оглушительно чихают на морозе, три дома с собаками, что долгом своим почитают встречать у ворот и облаивать всякого прохожего, Васю особенно, домовая кухня, возле нее всегда пахнет сдобой, и школа, куда и Вася будет ходить, вот только подрастет.
Он резво перебирает ногами, приглядываясь издали к дому, где живет первая собака — коротконогая, бело-черная, с визгливым голосом. Голову Вася принагнул и дышит в шарфик, что вечно скручен у него веревкой, а возле лица выбивается наружу. Шарф с внутренней стороны, возле рта, мокнет, а с внешней обрастает инеем.
Вася благополучно минует опасную приотворенную калитку. Коротышки нет, видно, гуляет где-то. И пускай себе гуляет. Больше бы гуляла… Ух, и мороз нынче! Пузатенькая лошадь, запряженная в розвальни, стоит возле телеателье. Круглые шерстистые бока ее в жестком куржаке, на морде шипами — сосульки, длинные ресницы белы и толсты, и только глаза, дымно-фиолетовые, теплы и влажны. И как это она стоит и не зябнет? Тут бежишь во весь дух, и то не тепло…