Антанас Венцлова - Весенняя река
— Я немного разбираюсь, — ответил я, — и теперь меня учит одна гимназистка… Знаешь стихи «На холмах Грузии…»?
— А, Пушкин! Да, Пушкина тебе тоже надо почитать… Знаешь что, бери вот Гоголя — здесь его «Старосветские помещики» и «Страшная месть» — и валяй вовсю!
Я взял книгу, но с великим трудом разбирался в ней. Очень уж много было непонятных для меня слов. Я списывал эти слова в маленький блокнот, чтобы спросить у Марите, когда она вернется из города (тогда я еще жил за костелом у ее мамы). Марите удивилась, что с легкой книжонки, по которой она меня учила, я перескочил сразу на Гоголя, но не бранила меня, а терпеливо объясняла каждое слово и наконец сказала:
— Не нравится мне Гоголь — очень уж страшно пишет. Прочитала как-то «Страшную месть», иду спать и все под кровать гляжу, не забрался ли туда кто-нибудь…
— Я-то не боюсь… — ответил я.
— Ты — дело другое, — сказала она с улыбкой, то ли всерьез, то ли посмеиваясь надо мной, — ты ведь мужчина…
…Нет, на самом деле, мы больше не можем жить друг без друга. Часто после обеда мы гуляем по городскому саду, и нет конца нашим разговорам. Весной, едва только вода чуть потеплела, мы каждый день купаемся в Шешупе. Мой друг, как и я, хорошо плавает, и мы бесстрашно пускаемся даже туда, где не достаем ногами до дна. Ныряем, загребаем только ногами, не шевеля руками, плывем по течению и против него, ничком и на спине. Бывает, мой друг, забравшись в воду, кричит мне:
— Я уже знаю, почему «Мертвые души» называются поэмой, хотя написаны не стихами!..
— А почему? — спрашиваю я.
И друг, не вылезая из воды, объясняет, чем поэма отличается от романа и почему «Мертвые души» все-таки не роман, а поэма.
Мы, как говорится, учились тогда ямб от хорея отличать и блаженствовали, выяснив тонкости, разобраться в которых без нужных книг было не так уж легко. И вот настало время, когда мы однажды гуляли по берегу Шешупе, у ржаного поля, и я, собравшись с духом, выпалил:
— Хочешь, я тебе почитаю свои стихи!
— Ты пишешь стихи? — удивился друг. — Это же замечательно! Ясное дело, читай!
Я уже пожалел о своей смелости, но было поздно. Чувствуя, как краснеет не только лицо, но, кажется, и все тело, я остановился, вытащил дрожащей рукой из кармана листок и единым духом отбарабанил все стихотворение.
— Покажи-ка, — сказал друг и, взяв листок, долго рассматривал его.
Я следил за его лицом, но ничего не мог на нем прочитать — оно было спокойным, как и раньше. После долгой паузы он наконец вернул мне листок и сказал:
— Скажу откровенно — не то. Ничего нового, понимаешь? Все твои слова я где-то уже слышал. Так пишут теперь все, а многие и лучше. А ты кое-где с ритма сбиваешься, да и рифмы неважные… Нет, братец, ты уж не сердись, но это еще не поэзия!..
О, как несчастен был я в эту минуту! Над стихами я корпел несколько вечеров, писались они туго, но потом мне показалось, что звучат они отлично, почти как у Людаса Гиры или другого поэта. А тут мой лучший друг, человек, знающий в этом толки, без сомнения, доброжелательный, оценил мой труд жестоко, но, наверное, справедливо. Да, зря я писал эти стихи… Нет, хуже того! Это просто преступление, мне должно быть стыдно. Хорошо еще, что о моем позоре знает только один человек и что он никому не скажет…
Мы возвращались от Шешупе, как обычно толкуя обо всем, что нас занимало. Я все время боялся, как бы друг не вернулся к моим злополучным стихам, — теперь эти стихи казались мне позорищем. Дома я их; не перечитывая, порвал на мелкие клочья и швырнул на кухне в помойное ведро. «Туда им и дорога», — решил я, словно развязавшись с какой-то мерзостью… И после этого я долго думать не мог о писании стихов.
— Ты знаешь, кто там идет по берегу Шешупе? — однажды прошептал мне друг, показав взглядом на невысокого человека в пелерине, темноглазого, с черной бородой, который не спеша приближался к нам. — Это поэт Адомас Юодасис![53]
Я смотрел на него во все глаза. Мне казалось, что мимо нас идет необыкновенный человек, какой-то пророк. Ведь в нашей книге для чтения есть его стихи, которые мне ужасно нравятся:
Звенел ручеек, синеву завлекаяХолодным стремительным бегом…На дно, где колышется поросль глухаяИ хитросплетенье побегов.
И не чудо ли это — вот идет человек, который собственной рукой написал такие стихи!
Адомас Юодасис прошел, даже не взглянув на нас, задумчивый, вроде чуть печальный. О чем он думал? Без сомнения, о каких-нибудь новых стихах, может быть, даже прекраснее тех, из учебника, которые он напечатает в газете и все будут читать и учить их на память! «Да, это не то, что мои стихи», — с тоской вспомнил я.
— Он преподает в реальном училище, — объяснил мне друг. — Вообще он только назвался Адомасом Юодасисом, настоящая его фамилия Ластас. Понимаешь, поэты часто берут себе псевдоним.
— А для чего, как ты думаешь?
— Ради интереса. Чтоб не все знали.
— А почему другим нельзя знать?
— Это уж их дело. Не хотят, и баста, — ответил друг.
…В тусклой нашей жизни бывали и светлые часы. Одним из таких просветов оказалась «Одиссея», в то время впервые изданная на литовском языке. Эта книга меня, да, кажется, и моего друга, привязала к себе на целые недели. Поэма была издана на плохой бумаге, нечетким шрифтом, в бумажной обложке, которая тут же отклеилась, но уже первые ее строки просто ошеломляли своим великолепием, красотой, просторным ритмом:
Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который.Странствуя долго со дня, как святой Илион им разрушен,Многих людей города посетил и обычаи видел,Много и сердцем скорбел на морях, о спасенье заботясьЖизни своей и возврате в отчизну…[54]
К этому времени мы в классе уже прошли «Восток и мифы», имели понятие о Древней Греции, богах Эллады и их обычаях, о Троянской войне. И все сухие скучные сведения учебника ожили здесь в поразительных, волнующих картинах. О, как чудесно описан дворец Алкиноя! Какой ужас охватывает, когда читаешь о Сцилле и Харибде, мимо которых пришлось плыть хитроумному Одиссею! Как невероятно Одиссей попал к нимфе Калипсо, какая это интересная и даже страшная история, а еще страшнее — про одноглазого великана циклопа Полифема и его жуткую пещеру, когда Одиссей спасся от самой страшной беды, что угрожала ему и его товарищам! Да, это книга! Ее читаешь и читаешь без конца. А ночью тебе снится возвращение Одиссея на родную Итаку, беседы со свинопасом Евмеем, избиение женихов и наконец сцена, в которой верная Пенелопа узнает его. Это не книга, а чудо, самое настоящее чудо! Не забыть этих звонких и живописных страниц…
Большое влияние оказали на нас и изданные тогда произведения Путинаса[55] — два тонких томика с длиннохвостыми птицами на обложке. В первом были стихи, которые хотелось читать не переставая и учить наизусть. Уж очень они были мелодичные, ясные, красивые.
Тихую долинуЗастилают тени —Голубой равнинойТучки пролетели,—
декламировал я, гуляя в городском саду. Снова и снова я читал слова, от которых становилось тревожно и тоскливо на душе:
За синим морем, за океаном,За темным бором и за холмами,За черным мраком, за ветром лютым,Что землю снегом одел колючим,—Теплынь и светлый полдень мая,Цветут покосы, росой сверкая.Пою тебя лишь я всей душою,И на чужбине я все с тобою,Моя родная страна отцов.
Эти книги можно было читать, откладывать и перечитывать снова — стихи незнакомого поэта, который жил неизвестно где, были так близки нашим тогдашним настроениям, что они словно лились из наших сердец.
Был еще один поэт — Балис Сруога.[56] Мы читали, хоть понимали и не все, его тоненькую книжицу — «Богиня озера». Потом нам попалась книга в желтой, странной обложке, отпечатанная крупными буквами, — «Солнце и пески». Здесь стихи были совершенно не похожи на те, что мы уже знали. Книга начиналась с торжественных, почти непонятных строф. Мы декламировали их громко, возвышенно, дивясь величественному звучанию:
И трепетная весть пришла по небу —То Солнца голос.Трепещут стяги, и доносит ветерПустыни голос…На башне замка запылало пламя —Сказал я слово…Тропу во мрак, протоптанную нами,Залило слово…
А дальше уж и не разберешь:
Иду, земным презреньем припорошен,Помазан Солнцем…Несу, как бога, вековую ношу — Корону Солнца.
Да, Балис Сруога — своеобразный поэт, совсем не похожий на тех, что мы уже знаем, — на Пранаса Вайчайтиса,[57] Майрониса, да и на Путинаса, наконец! Моему другу Сруога нравится, и он говорит: