Дочки-матери - Юрий Николаевич Леонов
Валера поерзал, поерзал на сиденье — по-моему, не давал ему все же покоя тот самый, не состоявшийся снимок, — потом притих и неожиданно изрек, надо полагать, в оправдание несуетности своей натуры:
— Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Это точно.
Паша удивленно глянул на ассистента, озадаченный не столько внезапностью самих слов, сколько глуховатым, словно бы пророческим тоном, прорезавшимся в Валере:
— Что, уже в деды записался?
— Это Экклезиаст, — с готовностью пояснил Валера.
Уловка была дешевая, из школярских, и я подумал, что столь обнаженная потребность утвердить себя, свою личность будет выламываться из Валеры еще много раз, пока не обретет он уверенность в себе, в своей неповторимости и нужности на земле. Мало ли на свете и седовласых старцев, не сумевших одолеть эту юношескую болезнь?
Но слово было молвлено. Паша воспринял его как вызов и сказал:
— Поживи сначала, а то ведь не жил еще по-настоящему-то, чтобы такое говорить.
— Ну да, конечно… Поживу… А что дальше?
— А ничего, женишься, детишки пойдут, другим голова займется. Тут тебе и теория будет, и практика в одном горшке…
— В ночном, — не без ехидства уточнил Гера.
— Еще про мурцовочку добавь по самые ноздри, — не остался в долгу Валера. — А Лермонтов, между прочим, в двадцать семь уже умер. Холостым. И помудрее был кое-кого из старичков.
— Ле-ермонтов… Он и не жил, как мы, а горел…
Все это походило на давний-предавний спор, который не здесь начат и никогда не будет закончен. Впрочем, мне показалось, что представления свои о жизни Валера отстаивает не по глубокому убеждению, а из упрямства, и из всего дальнейшего сбивчивого и противоречивого многословья запомнилось лишь одно:
— Вон отец всю жизнь доказывал свою правоту, а что доказал? — горячился Валера. — Только врагов себе нажил и в школе, и в районо да язву в придачу.
— Отец твой честный человек. Дай бог, чтоб ты в его годы был таким же, — устало ответил Паша.
Дом для приезжих — добротно срубленный пятистенок — стоял в стороне от центральной усадьбы заповедника, под сенью огромных ильмов. Мы забросили вещи в его гулкую пустоту, разделенную двумя рядами коек, и вышли на крыльцо.
Неохватные грубокорые стволы уходили вдаль от самого порога, и оттуда, где смыкались они, наносило терпкой прохладой. Высоко, под самым небом, бликовало в листве солнце. До земли оно доходило редким, притушенным сеевом лучей.
Всю дорогу сюда, до окраины заповедника, мозолили нам глаза шишкари. На машинах и без машин, с рюкзаками, кошелками, заплечными сидорами сортировали они у обочин свои сокровища — налитые зерном, почти в кулак величиной кедровые шишки. Когда мы останавливались спросить, верно ли держим путь, нам предлагали отведать орехов. Да, спелы уже они были, маслянистой, изжелта-матовой белизной светились на изломе ядра. Самый сезон собирать да лущить те шишки.
Глядели ль мы на эти смолистые россыпи и развалы, мчались ли сквозь одурманенные осенними запахами кедрачи, лущили ль те орехи, бросая на обочины проселка клейкую скорлупу, в каждом из нас, как выяснилось, зрели вполне схожие мысли и желания. И надо ль удивляться, что не прошло и пяти минут на новом месте, как в руках наших очутились мешки и ноги сами зашагали по выбитой среди бугристых корней тропе.
Тайга здешняя совсем непохожа на непролазные дебри, которые рисует воображение вдали от этих мест. Мощные стволы кедра и тополя, маньчжурского ясеня и ореха давно уже решили спор о месте под солнцем и, утвердившись в пластах перегноя на изрядном расстоянии друг от друга, сомкнулись высоко вверху сплошным пестротканым пологом. Под ним светло, просторно, духовито.
Мы разбрелись по запорошенным листьями прогалинам. Шишки начали попадаться тотчас же, увесистые, плотно сбитые, с белесыми крапинами смолы. Почти все они были попорчены гусеницами огневки. Это обстоятельство быстро остудило во мне намерение вдосталь пошишковать, но все же не огорчило. Лес может быть и огородной делянкой, и храмом. Какими глазами глянешь вокруг, таким и увидится он. Не сразу, но отрешился я от тех назойливых шишек. Стал прислушиваться к сиплому воркованию незнакомой мне птицы, радел, как старой приятельнице, приувядшей ягоде клоповке, снимал с бороды назойливую паутину — нити ее то и дело струились в прохладном воздухе, и в душе моей тихо созревал праздник.
…Дом для приезжих встретил меня незнакомыми голосами и запахом наваристого мясного бульона. За длинным столом в передней, втиснув шахматную доску между алюминиевыми мисками и черпаками, изучал позицию лобастый крепыш в заношенном свитерочке. Одна рука его лежала на книге, испещренной колонками шахматных ходов, другая обнимала подтянутое к подбородку колено. На подоконнике валялась еще одна шахматная доска. Н-да-а…
Не имея ни малейшего желания повторять утренний опыт, я откровенно обрадовался, услышав, как напевает на кухне низкий, бархатистых оттенков голос: там, где поют женщины, обычно не остается места для шахмат. Впрочем, вот сидит же парнишка в обнимку с собственным коленом, весь там, в игре. Даже поздоровался едва.
— Малыгин, воды, — певуче донеслось из-за печи.
Крепыш потемнел лицом и заелозил на табурете.
— Малыгин, это нечестно делать вид, что ты меня не слышишь.
Скорбно вздохнув, Малыгин поморгал редкими ресницами и призвал меня в свидетели:
— В детском саду воспитательница покоя не давала, в школе — учителя. Думал, в тайгу уеду…
— Труд облагораживает человека, — напомнили с кухни.
— Все знает, — уж как-то слишком быстро сдался Малыгин, но не обреченно, а вроде бы даже обрадованно, и пошел греметь ведрами.
Я ожидал увидеть у плиты недюжинного сложения акселератку, а встретила меня любопытным взглядом этакая невысокая черноглазая хлопотунья в наброшенном на плечи флотском бушлате. Мелкие картофелины кувыркались в ее проворных пальцах как живые.
Мне тут же нашлась работа — подбросить в печку дровишек. Организаторский талант Оли был явно незауряден, угадывалась в нем хватка комсомольского активиста-массовика. Не прошло и пяти минут, как стало известно, что ужинать мы, конечно, будем вместе: «И не вздумайте отказаться от такого борща», что Оля очень любит кино, а мама ее, напротив, заядлая театралка, что рысенок, ради которого мы сделали марш-бросок, пойман вовсе не здесь, а за сорок километров отсюда, там и живет у лесника, что, наконец, послали их сюда на практику вчетвером: троих парней и Олю — «в институте у нас девчонок совсем мало».
Один из однокурсников, стало быть, Малыгин. Долговязые ноги другого подпирали в соседней комнате спинку кровати: не то прислушивался он к нашему разговору, не то читал действительно что-то занимательное, держа на весу тонкую книжицу — уж очень странная усмешечка