Аркадий Первенцев - Матросы
— Засушливо тут. Второй год хлеб неуродил. А виноград, яблоки на Кубани свои. От добра добра не ищут.
— Ну, если не нравится в селе, сюда переезжай.
— На Инкерман? В камень?
— Камень не масло, а хорош.
— Для вас хорош — вы каменщики, а для нас, хлеборобов, камень — неродяга.
— Неродяга? Ишь какое слово к золотому нашему камню приклеил. Ясно, на нем пшеница не растет…
— А мне пусть он даже алмазный, — Петр перебил Чумакова, чего он раньше никогда не решился бы сделать. — Камень есть камень. Инкерман! Слово-то чужое… Вы на Кубани никогда не были, Гаврила Иванович, там же земли — как океан, просторы, хлеба какие, птица… А тут всё консервы. Продукты в жести, кубрики железные, у девчат сердца и то… железные… Нет, Гаврила Иванович, не приманите сюда… Тут и жить негде. Головой в потолок. А у нас дом. Тоже есть железо, только на крыше. Скоро суриком покрасим… Знаете как здорово суриком!..
Многое правильно понял Гаврила Иванович. Не обидел его старшина. Гаврила Иванович сгорбился, помрачнел, покусал седые усики.
— Согласен. Не искать крестьянину счастья в городе. Верно, выше у вас потолки… Ты хоть ничего не спросил, а я все же отвечу. Ушла Катерина с курсантами. Предупреждал ее: четверг, твое увольнение. На меня не серчай, Петр. Девчата как паруса, какой ветер дует, не имеет значения, абы ход дал…
Шумно появились Хариохины с портвейном и пирожками. Аннушка в юбке из дешевой шотландки, в трикотажной яркой кофточке; от ее рук пахло земляничным мылом.
— Извините, задержались, — весело оправдывалась Аннушка.
— Она, она виновата. — Хариохин обнял жену за плечи. — Замечаете перемену?
— Аннушка, вы себе челку сделали? — первой догадалась Галочка.
— Нечайно. — Аннушка нагнулась перед зеркалом. — Научила меня подруга завиваться на вилке. Нагрей, говорит, вилку и крути на нее. Нагрела вилку на примусе, да, видно, перекалила. Как вспыхнули мои волосы! Хорошо, вилку успела выдернуть. Что же делать? Взяла ножницы — и челочку. Ничего? Говорят, теперь мода на челочки?
— Мода не мода, а жди пока отрастут, — сказал Хариохин. — Вот потому и опоздали. Пришлось мне перед ней вот с этим конопатеньким зеркальцем плясать; в бараке-то у нас трюмо нету… Ты чего же, Петр, поднялся? Уходишь, что ли? А по стаканчику?
— Не могу, — отказался Архипенко, хотя самому чертовски хотелось напиться сегодня.
Сумерки окончательно сгустились. Погасла и растворилась в темноте золотая кольчуга — кусок моря, взрябленный ветерком и окрашенный солнцем. Сильнее запахло мокрым бельем, развешанным молчаливой теткой Клавдией во дворе на веревках. Налетела мошкара, крутилась, зудела у лампы, на людей не бросалась — что они ей, если есть яркий свет.
— …Почему Севастополь медленно строят? — говорил Хариохин, видимо отвечая Чумакову. — Продумай. Может, снова войной пахнет? Может, кто-то так рассуждает: зачем строить для фугасок? А то, что нужно, воздвигают и нас не спрашивают. Мы с тобой гражданское строительство, наше дело маленькое.
— Не говори так, Ваня, — умоляла Аннушка. — Другой раз слушаешь тебя, рот раскроешь, ни одного слова наземь не обронила бы. А то хоть уши затыкай. Опять завел про войну. Слезы-то еще не все выплакали, вдов-то сколько кругом, сирот, крыши не понакрывали толком. Сам во сне командуешь, строчишь из пулемета, а проснешься и снова: война, война…
— Не нами она начинается, нами только кончается, — внимательно выслушав жену, ответил Хариохин. — Если хочешь знать мою программу, скажу. Я — строитель. Мое дело поднять Севастополь, как Гаврила Иванович выражается. А Петр должен поднимать флот, тут уж не наша забота.
— Неправильно рассуждаешь, — вмешался Архипенко. — Флот без народа не поднимешь, тяжелая штука. Петру что! Пришел новый корабль, поднимайся на сигнальный мостик и помахивай флажками. А пойди сделай корабль, накорми команду, забункеруй боезапас, накачай мазут в цистерны, изготовь дизели, пушки и разную прочую начинку. Без народа запятой не поставишь на рапорте, так-то…
— Ну, запятые-то поставишь, — сказал Чумаков, — а все остальное, конечно, м и р о м надо поднимать, артелью. Каждый на своем месте.
Оставшись неохотно, после уговоров, Петр вначале лениво пожевывал султанку, слушал с пятого на десятое, занятый своими мыслями. Чужими казались ему интересы этих беспокойных людей. Приходилось только удивляться: кончили работу, а всё о работе. О челочке только первые пять минут поболтали, а потом снова: инкерман, транспорт, контейнеры, краны… Многое для них не так. Прислушайся, в развалке собрались министры. Вот допусти их к руководству, они бы сделали! Петру и самому приходилось потеть на субботниках. Кому-кому, а морякам горбом доставался Севастополь. Еще не сошли мозоли от носилок и кирки.
Голоса доходили к Петру будто через стенку. Постепенно он вник в смысл беседы, заботы каменщиков словно приблизились к нему. Личная узкая обида уступила место более широким раздумьям.
За столом сидят рабочие люди. Едят что бог послал, а ни разу никого за недостатки не обругали. Живут в бараках, в развалках, а воздвигают города. Чумаков ломает голову над всякими проектами, мог бы поспать, ан нет, готовит предложения, пойдет добиваться, через стенку полезет, въедливый старикан. Ишь, решили поднять Севастополь. Какие же мускулы должны иметь эти люди, какие головы — здравые, необидчивые, хозяйские. Однажды в «полубачный час» тощий, как весло, «распространитель знаний», доставленный из города на корабль, столько наболтал им о нейтронах и протонах, расщеплениях и цепных реакциях — будто в камыши попал, там и заблудился. Нейтроны и протоны вот где — за султанкой, за краюхой серого хлеба. Найди такие изотопы в другой, капиталистической державе — черта с два!
С самого раннего детства Петр с особым чувством уважения относился к рабочим. Люди они удивительные. Всегда стоят стеной, всегда вместе, на хутора и отруба не забиваются. В тридцатых годах в станице поднялось что-то вроде восстания. Били активистов коллективизации. Вначале просто по скулам кулаками, а потом в ход пошли дрючки и вилы, затем повытаскивали из половней и стрех винтовки. Отца тогда и кончили, самосудом, на площади. Мать схватила детишек, своего и сестриного, — и в плавни. Пересидела на камышовой крепи, пока прикатила на машинах дружина с заводов «Кубаноль» и «Саломас», разгромила банду.
В станицу прислали трех рабочих-коммунистов, повернули они здорово, хотя кое для кого и крутовато. Из города шли книги, машины, радио, медный провод, да мало ли чего. Гвоздь и тот — откуда? Все от того же рабочего человека с запахами горнового угля и горячего металла.
Для рабочего все ясно. Одни делают машины, другие строят дома, третьи бурят длинными сверлами землю, качают нефть. Упал ли дождь в мае или не упал, а станки крутятся, чугун идет, конвейер ползет и ползет. На четвертушке фунта сидели, а рук не опускали. Крестьянину выпала другая судьба. Жди от неба, от людей, и не всегда сам себе голова. Сегодня прохарчился, завтра — пятак в кулак, собирай бельишко в чемодан. Куда? В город. Не всякому легко уйти от земли, приращивает она к себе. Глубокий корень и у осота, а что толку? На корабле в надежном плече нет нехватки. Уж если серьезно понимать слово «коллектив», где еще лучше его поймешь? Пехота держится за землю, а моряки друг за друга. Только для корабля нужны характер и привычка. Есть такие ребята, клещами не вытащишь их с флота, ввинтились по самую шляпку. Сутки без соленой влаги не проживут. Кубрик-то, фактически, клетка, а им лучше не надо — люкс. Пусти моряка на паркеты, в просторную квартиру, он в угол койку притащит. Пересчитает все заклепки, компота выпьет тысячи кружек, на сверхсрочной до мичмана тянет и ужасно доволен. Не прельщает Петра мичманка — мечта матроса и старшины. Прицеплен ли козырек к шапочке или нет, какая разница. Земля! Трактор или серый конь, лишь бы на земле. Пшеница как камыш, и кукуруза будто бамбук на Зеленом мысу близ Батуми. С крейсера глядишь, когда мимо идешь, не наглядишься. Дымок кизяка в затишье у кургана. Сазана вытащишь на кусок теста, в руки возьмешь, бьется сильный, упругий — разве сравнить с тощенькой, интеллигентной султанкой или испуганным бычком, в нем одна голова да жабры.
В комнате становилось вязко-душно. Разболелась голова, застучало в висках. Надо уходить. Теперь его не задерживали: служба. Вошла Катюша, увидела Петра, остановилась у порога, сняла берет.
— А я ходила в кино, — нисколько не оправдываясь, сказала она. — Ты давно?
— Давно…
Чувствуя на себе тяжелый взгляд Петра, Катюша полузакрыла глаза, и губы ее дрогнули в натянутой улыбке.
«Чужая, совсем чужая», — подумал Петр.
Он вышел во двор. Темно… Белела калитка из немецкого металла. Шелестела маклюра. Ветерок с моря не давал прохлады.