Борис Лапин - Подвиг
БЕРИНГОВ ПРОЛИВ
Советско-американская граница
16 июля 1928 года
Я открываю новую тетрадь дневника. Черт возьми! Моя старая автоматическая ручка решительно не пишет. Не понимаю, что с ней могло случиться. Ее капризы очень некстати как раз сейчас. Эскимосы толпятся у входа и следят за каждым моим движением. Они решат, пожалуй, что я и вовсе не умею писать. И вот я набрасываю свои заметки карандашом.
Сегодня утром ушел пароход и оставил меня на берегу. Я сижу в домике науканского учителя. Маленький колченогий стол, книги, на полу грязная желтая медвежья шкура — вот все, что здесь есть.
В шесть часов утра я увидел мыс Дежнева за кормой нашего парохода. Прибой швырял скользкое белое мыло в холодные ребра чукотской земли. Высоким гремучим валом окатывал острые края скал. Капитан дал мне бинокль. Да, американский берег ясно виден! Вот слева, впереди, высокий и тяжелый, как огромный утюг, остров. Это остров Святого Диомида. Один из двух островов, между которыми проходит политическая граница СССР и САСШ. На островах живут эскимосы. Их разделяет узкий пролив в три километра шириной. Со странным чувством я вглядывался в этот берег. Всего год назад в это же время я был на Памире и ехал на приземистом горном коне через подоблачные ледяные перевалы. В первый раз, остро и неотступно, меня охватило ощущение всей необъятности и огромного простора нашей страны.
За островом Диомида видны синие и плоские горы американского материка. До него отсюда пять часов хода.
Пароход отдал якорь. С мрачным скрежетом задвигалась цепь лебедки. По палубам отдался гулкий, бурчащий звук, похожий на гудение водопроводных труб. От борта к борту поползла медленная, неуклюжая зыбь, тошнотворно, как морская болезнь.
Селение, у которого мы остановились, лепилось на откосе, разбросанное по крутому склону горы. Я вытаскиваю из кармана карту. Этот мыс — восточная оконечность Старого Света. Имя селения — Наукан. С парохода оно кажется вымершим, и в нем не заметно никакого движения.
Рыжий человек с заносчивым и насмешливым лицом и нашивками на рукаве подошел ко мне.
— Здравствуйте, товарищ ревизор! — крикнул я. — Когда высадка?
— Собирайте вещи! Приедут эскимосы — заберут вас.
Я вернулся к себе в каюту, чтобы переодеться и сложить вещи. В этой каюте мне пришлось прожить сорок дней. Как невероятно, что я наконец ее покинул.
Сорок дней! Впоследствии я буду их вспоминать с отвращением. Так по крайней мере кажется мне теперь. Выброшенные из жизни дни. Подумать только, что в течение сорока дней подряд я выходил по установленному звонку на обед в кают-компанию. После обеда сонно бродил по палубе, загруженной досками и рогатым скотом для бухты Святого Лаврентия. Как раз над моей каютой на палубе были размещены коровы. Во время волнения они метались и бились о загородку и катились куда-то вбок, как бочки. Как только шторм, над моей головой раздавался ровный стук. Удары волн, плеск, тяжелое скрипение, словно кто-то протаскивает от борта к борту большие бревна.
После неизбежной прогулки по палубе я забегал на полуют — посидеть в ленинском уголке, где сменившаяся вахта играла на гармошке и рассматривала старые московские журналы.
«Улангай» шел с заходами в Японию, на Камчатку и на Командорские острова. Короткие перерывы в утомительном однообразии путешествия.
До Анадыря, впрочем, у меня было развлечение — вытягивать правила чукотского языка из туземца, ехавшего на родину из Ленинграда. Он учился на факультете северных народностей. Сговориться с ним было нелегко, но моя настойчивость вознаграждена. Через три недели занятий я заметил, что щелкающий и шипящий язык чукчей перестает быть мне чужим. К сожалению, мой учитель в Анадыре слез и отправился куда-то в глубь страны, к своим родным, кочующим возле Усть-Белой.
В каюте, куда вошел я, на никелированных крюках висели две спальные койки. На потолке горела электрическая лампочка с пыльным исцарапанным стеклом. Ее свет казался слабым и жалко никчемным. Сквозь иллюминатор в каюту полз холодный белесый туман рассвета. Сосед боялся, что в его уши заползут тараканы, и лампочка должна была гореть всю ночь. На «Улангае» неимоверно много тараканов. Они суетятся на стенах, койках и диванах, выползая из темных углов и жирно шевеля усами. Дальневосточная контора Совторгфлота не очень заботится о своих пассажирах.
Сосед мой еще спал и, разинув рот, храпел на нижней койке. Лицо его было желтым и неприятным. Раскрытый рот делал его бессмысленным, как остановившийся будильник. Свет электрической лампочки смешивался на этом лице со светом иллюминатора.
Мой сосед по каюте — пароходный почтовый агент. На его обязанности лежит доставка на берег, во время стоянок парохода, запечатанных кожаных мешков с письмами. В остальное время, в течение всего рейса, ему нечего делать. Он по целым дням дремлет, лежа на своей койке.
Из всех рейсов, с которыми ему приходилось ходить, он почему-то запомнил только один и постоянно говорит о нем.
— А вот в Шанхае, когда стоит пароход, сейчас же подплывают шаланды с китаянками. Официально говорится — как будто за грязным бельем. Их зовут «чини-чини». На самом-то деле…
Он любит вспоминать о том, как шли они раз в Карльтон с Сенькой Полубабкиным, которого звали во Владивостоке Главбуза, и подъезжает к ним лампацо, то есть, значит, рикша. «Сенька мой так нагазовался, что решил: „Слезай, ты, брат, садись, я буду тебя возить“. Рикша, конечно, заупрямился, туда-сюда — не хочу. Сенька нацелился. Ка-ак тэрц ему промеж роги…»
За сорок дней мы нестерпимо приелись друг другу. Я очень рад, что мы наконец расстались. Самое неприятное в таких людях, что, проводя с ними время, невольно начинаешь им поддаваться. Последние недели я замечал, что перенимаю его манеру разговора, смеюсь его назойливым шуткам…
Может быть, он и не так плох, но он мне надоел. Все, что он рассказывает, плоско и обычно. Его слова оставляют неприятный осадок и выдыхаются, как скверное пиво. Говорит он всегда с прибауточками, на фасонном матросском жаргоне. Женщин он называет «устрицы», без различия положения и возраста, сухопутных жителей — «стервь» и «гады», моряков — «кобылка». Он был военмором и сохранил: «Служим за робу». И все это у него выходит как-то зло и тяжело, и вовсе не весело.
Когда я надел пальто и стянул ремнем постель, мой сосед повернулся и открыл глаза.
— Приехали, значит? — сказал он, вопросительно почесывая голову, хотя знал еще вчера, что я высаживаюсь в селении, на мысу Дежнева.
— Да, собираюсь съезжать. Жду, когда к пароходу подъедут эскимосы. Капитан не хочет из-за одного пассажира спускать катер.
— Так… значит, это самое… приехали? — повторил он. — Поживете теперь у эскимосов. Я эту стервь знаю хорошо. Шесть раз ходил в чукотский рейс. В первый раз когда был, случалось сходить на берег. Навидался я, как они живут. Шаманы у них там на берегу. Вроде как бы татарских мулл или американских бонз. Эскимоски, например, ни за что не станут мыться. Туземцы их прямо отвозят на пароход. Раз, два — и готово. Все равно как в Шанхае. «Чини-чини».
Я снова вышел на палубу. Команда парохода столпилась у бортов, пристально глядя на берег. На берегу началась суетня. От острого рифа, под самым селением, отошла маленькая лодка, в которой сидели какие-то грязные и смуглые люди, одетые в мокрые отрепья из дубленых шкур морского зверя. Это были эскимосы Наукана.
За первой лодкой отошли и другие — узкие и плоскодонные, перескакивая с гребня на гребень по гигантским валам прибоя. Наконец с парохода спустили штормтрап. Мои вещи выброшены в лодку и подхвачены ловкими руками туземцев. Короткое прощание с пароходом.
— Смотрите оставайтесь живы! — кричит ревизор. — Ждут ледяного года. Кнудсен, пожалуй, нынче сюда не доберется. Придется вам ехать бережком на собаках и зимовать в Анадыре.
С щемящей скукой я замахал платком. Туземцы гребли по направлению к берегу. Другие лодки, плеща, стеснились у штормтрапа. Я увидел несколько знакомых кочегаров и китайцев из пароходной команды. Они спускались на лодку, знаками объясняясь с туземцами и выхватывая у них из рук какие-то шкуры, похожие на облезлый собачий мех.
Лодка стукнулась носом о берег. Несколько минут острый, как нож, гудок — и пароход отправился дальше. Он вернется сюда не раньше будущего года.
Несколько туземцев на берегу с удивлением следили за лодкой, привезшей белого человека. Среди них были женщины в широких красных балахонах и с капюшонами на головах. Смуглые, обветренные, с лицами, татуированными тонким синим узором, проходящим по носу и щекам. Тут же на корточках сидели несколько стариков с непокрытыми седыми волосами. Они курили трубки и что-то кричали мне на некрасивом и чуждо звучащем языке.