Долгая дорога домой [1983, худож. Э. П. Соловьева] - Анна Сергеевна Аксёнова
В этот день Ирена постаралась не заходить к Григорию Ивановичу, догадываясь, что он как раз хочет ее видеть. Под конец рабочего дня, когда он сам вызвал ее, она, слушая его указания, без особой на то нужды стала прибирать у него на столе — передвинула чернильницу, сложила ровной стопкой бумаги и папки. Руки ее плавно двигались над столом. Конечно же, Григорий Иванович не оставил их без внимания, взгляд его прикованно блуждал за ними. Ирена гордилась своими руками и занималась ими не меньше, чем лицом: кожа на них была нежно-белая, гладкая, ногти красиво подстрижены.
Они говорили о делах, но Ирена чувствовала его напряжение. Сама она вела себя как обычно. Лишь голос чуть вибрировал — этакий легкий клекот.
Но подумать только! Если бы не война, никогда бы она и не взглянула на такого замухрышистого мужичонку. Виктор, конечно, был далеко не красавец, но, хоть он и был нехорош лицом, зато как он умел держаться, с каким вкусом одевался, а тогда ведь тоже были трудные времена. В общем, видели бы друзья ее прошлых лет, до чего, вернее, до кого она докатилась. Самой тошно.
Хоть у нее и не было особых сил и желания приручать Григория Ивановича, не было особой веры, что у них все может быть серьезно, она все-таки, словно невзначай, нет-нет да задерживала на нем взгляд так, чтобы он успел перехватить его. И вроде бы немного волновалась, когда он, диктуя, как обычно склонялся над ней проверить текст.
Так прошло два дня. А на третий Григорий Иванович попросил ее задержаться после работы, «подправить доклад», как он сказал. Ирена знала, что поправлять там нечего, но как будто ни о чем не догадывалась: сказал начальник задержаться — задержится.
Сначала действительно говорили о делах, но когда стало ясно по наступившей тишине, что в исполкоме опустело и они остались одни, Григорий Иванович встал и, ни слова не говоря, вдруг часто и громко засопев, двинулся к ней. Слегка ошарашенная, Ирена поднялась. Он подошел вплотную и, все так же молча, ущипнул ее за грудь. Это было так неожиданно и больно, что Ирена взвизгнула, как девка на вечерке.
— Григорий Иванович, что вы, разве так можно? — возмущенно сказала она и отскочила в сторону.
Но он снова попер на нее, схватил мосластыми лапищами и стал мять, тискать ее грубо, до синяков, стараясь опрокинуть на стол. Самое страшное и удивительное во всем этом было то, что он ничего не говорил, со свистом вдыхал воздух и своим острым коленом больно бил ее по ногам, в пах.
Ирене удалось вырваться из его рук, и она, растрепанная, с расстегнутой на груди кофточкой, выскочила за дверь, бегом кинулась в туалет. Влетев туда, Ирена спохватилась, что там могла находиться гардеробщица, которая вечерами подрабатывала уборкой. В таком случае позора было бы не обобраться.
Ирена стояла в туалете с колотящимся сердцем, униженная, сама себя презирающая. Что она наделала? Зачем ей понадобился этот хам? Видели бы сейчас ее Никита, Виктор. Как бы они порадовались, что не связаны с нею. Она, которая могла выбирать в жертву, как говорили, любого, готова была питаться падалью. Она, Ирена, и этот страшный, больной человек! До чего она дошла. Не дошла — докатилась… до ямы, помойной, смрадной ямы. Да лучше с голоду сдохнуть, чем ублажать этого скота, эту полудохлую скотину. Мерзость! Бppp, какая мерзость, какая пакость. И он, такой… вообразил, что она готова, что она может… Гадость, гадость, какая гадость! Ему и в голову не могло прийти, этому тупице, этой бездари, какие у нее были планы. Она, Ирена, для него всего лишь секретарша, с которой он не против поамурничать. И только. Позор! Какой позор, какой стыд!
Завтра она придет и всем своим видом, своим поведением даст понять, что все ему только померещилось… Что такие, как она, — не для него. Она поставит его на место.
Ирена вскинула голову, вошла в приемную, взяла свою сумку и, даже не прислушиваясь, тут ли председатель, постукивая каблуками громче обычного, вышла и отправилась домой.
Она шла, медленно остывая, представляя, как он сейчас, все еще ошарашенный случившимся, сидит за столом и пытается переварить то, что произошло. Может быть, его надо было ударить? Тогда бы он скорее пришел в чувство, а то, пожалуй, еще думает, что недостаточно напористо действовал, упустил момент… Вот скотина! Ему только и лапать свою коровищу жену, та, с ее мясами, ничего, должно быть, не чувствует. Ну и осел! Дурак! Хам.
Все! Теперь, когда в городе нет настоящих мужчин, выбирать из тех, кто есть, — значит не уважать себя.
Кончится война — другое дело. Придут истинные мужчины. Хотя… откуда придут? Сколько их там гибнет. У Синельщиковой — в доме напротив — погибло уже пятеро. Сначала три сына, один за другим, еще в начале войны, а неделю назад пришла похоронка сразу на двоих — на дочь и на мужа. Синельщикова до войны была шумной, веселой, все у нее нараспашку, всем все известно, что у нее в доме творится. После первых похоронок стала молчаливой, враждебной ко всем, на людей смотреть не могла. После этой же похоронки два дня почему-то песню про разбойника Кудеяра пела: «Жили двенадцать разбойников, жил атаман Кудеяр, много разбойники пролили крови честных христиан». Окна распахнула, громко пела, истово — на всю улицу. Потом ее увезли.
Господи, сделай так, чтоб Женя уцелел. Докажи, господи, что ты есть: сделай так. Если Женя вернется, все-все будет хорошо, все