Анатолий Ткаченко - Открытые берега
— Чух!
Юкола, красно мерцая, ушла в глубину — показалось, что ее кто-то там проглотил. Может, хозяин? Наверно, хозяин. Однако зря хвастался Тавазга перед Мискуном — Мискун шаман, все знают в поселке. Это он послал ему кирна, сделал его похожим на рыжего таухурша. Надо заявить в сельсовет на Мискуна, покончить с пережитками прошлого. Зачем такой человек, который мешает охотиться? Так мы не сделаем жизнь богатой, сознательной. Из-за него пришлось Тавазге хозяина моря задабривать, просить помощи. Неудобно как-то — отсталость все это. Давно не просил Тавазга, с тех нор как бригадиром стал. И хорошо охотился. И после не будет просить — хозяин моря, однако, очень старый, много спит, его не надо беспокоить. Он скоро совсем умрет. Но сейчас пусть поможет, последний раз — Тавазге нельзя не убить рыжего сивуча: Мискун смеяться будет, о своем заклятье рассказывать будет, ему поверят старики, и совсем трудно станет жить в поселке от их древней злости.
Сивуч заныривал, опять показывал свою голову, но далеко не уходил. Потихоньку, одной половиной весла Тавазга начал подгребаться к нему. Сивуч не очень боялся: фыркал, играл, а раз Тавазга увидел в желтых его зубах большую трепещущую навагу. И Тавазга успокоился. «Теперь не уйдешь, хозяин тебя привязал», — сказал он сивучу и погреб сильнее.
Рыжий, показав огромную гладкую спину, взбив пену, ушел под воду. Тавазга неторопливо поднял ружье, взвел курок, стал ждать, примериваясь к волнам, нащупывая их ритм: раз — вниз, два — вверх, три — мертвая точка. Голова сивуча медленно всплыла чуть слева, метрах в сорока. Он мотнул ею, стряхивая воду, и только отыскал черными глазами долбленку, Тавазга выстрелил.
По толчку приклада в плечо, по звуку выстрела, еще по чему-то неосознанному, радостью вспыхнувшему в груди, Тавазга понял: «Попал!» — и уверенно двинулся к месту, где должен всплыть убитый сивуч. Надо успеть загарпунить его — он всплывет на очень короткое время, чтобы проститься с небом.
И не удивился, не раскрыл широко глаза, когда увидел покатую, желто-рыжую спину, неподвижную, омываемую волнами. Туша была тяжелая, едва держалась у поверхности, и сквозь чистую воду было видно, как из опущенной вниз головы стрункой била темная кровь, расплываясь мутным облаком. Пуля попала чуть выше глаза, от удара глаз выкатился, стал огромным и красным, будто с восторгом смотрел на Тавазгу.
— Ты сильный, красивый, — сказал Тавазга таухуршу, вернее, его душе, которая была еще здесь, над водой, сказал, чтобы хорошими словами сопроводить ее к морскому хозяину. — А я сильнее, я самый большой хозяин на Ых-миф[3].
Размотав линь и нацелившись гарпуном, он сильно вонзил его в спину сивуча, поближе к голове. Наконечник ушел глубоко, хрустнул костью. Тавазга подвел тушу к борту, перехлестнул вдвое линь, сделал петлю и накинул на хвост сивучу. В такую же петлю он продел голову зверя. Крепко стянул линь, завязал узлы, плотно притерев тушу к лодке, взялся за весло.
Вода стояла, вода будет стоять полчаса, после понемногу, набирая скорость, как с горы, ринется в море. Надо успеть, надо сильно грести. Лодка едва двигалась, а через минуту легла на борт, будто захромала: сивуч отяжелел, потеряв плавучесть.
Тавазга воткнул шест в перекладину посредине долбленки, прикрепил к нему кусок мешковины — пусть помогает ветер; Тлани-ла — добрый ветер. Отыскал кусок проволоки, связал весло. Лодка встрепенулась, словно хлестнули ее бичом, стали быстрее приближаться и уплывать назад белые, синие, зеленые льдины. Тавазга греб и ни о чем не думал. Сейчас он не мог думать — надо увидеть берег, хотя бы глазами зацепиться за него: берег прибавит силы.
Вода не двигалась, была мертвой и в тихих заводях возле айсбергов накрывалась тонким, хрустким ледком, будто кто-то бросал сверху стеклянные перья. Остановились бродячие льды, смерзалась, твердела шуга, даже юркие головы нерп пеньками торчали из воды: рыба прошла в гирло лагуны и только с отливом покатится назад. В холодной, сияющей тишине работал один Тавазга: паром отлетало его дыхание, всплескивали лопасти весла, дугами опоясывали лодку брызги. Тавазга не думал — еще рано, еще не видно берега. А когда увидел впереди черную, низкую полоску, почувствовал: вода сдвинулась.
Тавазга положил на колени весло, огляделся: может быть, кто охотится поблизости, может быть, кто-нибудь есть на берегу? Но не слышно было выстрелов, не лаяли собаки. И Тавазге показалось, что он спит и все это видит во сне: рыжего сивуча, долбленку, льды. И Мискун вредит ему во сне, стоит только проснуться, и можно будет громко посмеяться над шаманом.
«А сейчас… сейчас, однако, надо вот что…» Тавазга хватает сумку, ищет юколу. В сумке только крошки — рыбные, хлебные, табачные. Он вытряхивает крошки в воду, подумав, бросает туда же сумку и хватается за весло. Гребет, зло стиснув челюсти, закрыв глаза. Когда чувствует, что лодка набирает, все-таки набирает хороший ход, говорит Мискуну:
— Проклятый старик! Тебя судить надо. У нас атомный век, а ты шаманишь!
«Он хочет, чтобы я отвязал и бросил сивуча, выплыл один, приехал домой один. Он хочет морщить свою страшную рожу, смеяться надо мной, из дома в дом победителем ходить. Лучше я умру вместе с сивучем или вылезу вон на ту плоскую льдину, сделаю костер из тряпок и жира зверя, уплыву в море… может, ночной прилив принесет меня обратно. Он не будет смеяться, он будет кусать свой болтливый, бешеный язык, которым разговаривает с кирнами».
В холодном, мерцающем пространстве растеклось, потерялось солнце.
«Конечно, я сплю. Так бывает только во сне: льды, как живые, хотят меня задушить, скрипящая вода, пугают крики чаек, и страшно, будто заблудился. Какой охотник не рассчитает время, какой охотник потащит против воды такого огромного сивуча?..»
Тавазге хотелось проснуться, и он никак не мог, ему было страшно, и он греб и греб, чтобы уйти от страха. Страх то отставал, то набрасывался на него холодом, тяжкими вздохами смыкавшихся позади льдов. Тавазга греб и греб, и лодка медленно вошла в тихий заливчик со следами волока и собачьих лап на припае. Лодка ударилась носом, тряхнула Тавазгу.
Возле нарты прыгали, взлаивали собаки, глухо, отрывисто рявкнул Метар: значит, все правда — он приехал. Он может посидеть, отдохнуть. И он посидел. После перевалился через борт, на четвереньках выполз на припай.
Еще посидел — долго, совсем замерз и чуть не уснул. Встал, покачиваясь, пошел к собачьей упряжке, отвязал, привел к лодке.
Собаки плясали, скулили, вываливали языки, будто им было жарко, и когда Тавазга тихо сказал: «Та-та!» — они одним рывком выволокли на снег рыжего таухурша; затем далеко, к самым тальниковым кустам, протащили долбленку.
Тавазга вернулся к сивучу, медленно прошагал вокруг него, остановился возле головы и совсем пришел в себя. Улыбнулся, вздохнул, вынимая нож.
— Ты сильный, рыжий, я — тоже… — сказал он и вспорол сивучу брюхо от горла до задних ластов. Двумя берегами раздвинулся белый сивучий жир, и снизу, будто красная вода, проступила кровь. Душный, теплый запах протухшей рыбы ударил Тавазге в ноздри, и он взгромоздился на сивуча верхом. Через несколько минут внутренности лежали на снегу, подтекая кровью, а Тавазга вынимал, подрезывая, печенку: осторожно, чтобы не раздавить желчь.
Красную, горячую глыбу печени Тавазга отнес в сторону, положил на чистый снег и отхватил ножом кусок, величиной в две ладони. Собаки взвыли, грызя и царапая лапами снег. Тавазга сжал зубами край куска и у самых губ провел ножом. Стал жевать, хмурясь и причмокивая.
От еды сделалось весело, хотелось смеяться, будто кто-то изнутри щекотал Тавазгу. Он присел на тушу сивуча, закурил. Собаки выли, зверея, разбрызгивая слюну. Тавазга смотрел на них: он любил злить своих собак — злая собака сильнее вдвое. Злобно, ненавистно зарычал вожак Метар. Теперь хватит. Тавазга встал, глянул на потроха — нет, сегодня стыдно кормить такой едой, — вырезал ножом девять больших кусков жира, отнес собакам.
Понатужившись, покряхтев, Тавазга погрузил на нарту сивуча, вложил ему в брюхо печень, перевернул животом вниз — чтобы не очень остыл, пока будет ехать до поселка. Еще раз покурил: пусть собаки наберут силы от жира, — крикнул: «Та-та!», пробежал сбоку нарты шагов десять и прыгнул на холку сивучу.
Далекие горы Набильского хребта покрылись резкими тенями, стали похожи на спине колотые льды — наступал вечер.
Хорошо ехать, когда добычу везешь, хорошо думать, когда пища в животе греет, будто костер горит. Был ветер — нету ветра, был холод — куда-то к сопкам ушел, в черную тайгу.
«Отдам председателю печенку, — думает Тавазга. — Пошлю жинку, пусть отнесет. Меньше сердиться будет, поговорим еще хорошенько. Надо много, спокойно говорить, чтобы совсем договориться. Надо уважать человека, которого слушаешь. Тогда новая жизнь совсем понятной станет. Дети, однако, по-новому живут. Пусть, не жалко. Они технику, кино любят. Мы тоже хотим, привыкаем. Скоро научимся, только говорить надо хорошенько, сердиться не надо. Председатель — хохол ухпилаг — очень нетерпеливый. Не понимает, что деньги нивха не слушаются, быстро убегают. Как их удержать, если они в магазин просятся. Нивх вещи красивые любит, а не бумажки. Не понимает — от каши у меня живот болит. Привыкнуть надо. Давай говорить будем, председатель, чай пить будем, давай водки выпьем…»