Николай Воронов - Макушка лета
И просматривала я с высоты прозрения вслед за прежней своей семьей и за Ергольским те семьи, что наблюдала, объединяемые круговой порукой убийственной добропорядочности, прелюбодеяния, кривды, политиканства, наживы, предательской немоты, словоохотливой злонамеренности. А затем, опять же самопроизвольно, мне виделись расчетливая групповщина, союзничество истуканов, клановая спесь, согласие приспособленцев.
И я настроила себя на миссию справедливости, а это значило, что я дала себе обещание выявить, как и какими интересами жили хотя бы последние два-три года Касьянов и Ергольский, на чем они сталкивались, кто их окружал, к чему они стремились и чего достигли и были ли схватки у Ергольского с Готовцевым.
В какой уж раз за это короткое время в Желтых Кувшинках я предостерегала себя от ориентации на друзей молодости. Может статься, что они при всей своей пристойности, милоте и п е р е д о в и т о с т и на самом деле обрушивают судьбы тех, кто им почему-либо не угоден, и борются перво-наперво не за технический прогресс, а за технизацию, не за улучшение условий труда рабочего человека, а за улучшение личной начальственной незыблемости.
Я пообещала себе не заробеть, не отделаться молчанием, если в деятельности Касьянова и его соратников раскроются неожиданно страшные черты.
2Вчера небо как бы стремилось сжечь и вогнать в землю все свое электричество. Сегодня с утра оно было зеркально-серое, казалось энергетически исчерпавшимся, но я обмишулилась или поторопилась придумать его опустошенность.
Выбираясь из оврага, вдруг ощутила огненную наэлектризованность собственного тела и едва остановилась, чтобы взглянуть на холм, обнаружила, что небосклон над домами налился черной синью, которую простегивают зарницы.
Накануне грозы зной по-обычному ужесточался. Наверно, солнце, генерируя электричество, еще и вздувало атмосферную температуру. От булыжника (им была застелена вилючая улица) разило жаром, будто из мартеновской печи.
Мое изнеможение — изнеможение перекаленного организма — походило на истому человека, страдающего бессонницей. Мне захотелось упасть на порфиритовый пол гостиничного вестибюля, чудилось: не прохладой доносит от него, остудой.
Из лифта почему-то дохнуло горячим воздухом, словно горели его стенки со стороны шахты.
К удивлению швейцара, топтавшегося возле дверей ресторана, я отпрянула от лифта. Он заглянул в лифт, никого там не обнаружил, с ненавистью, вызванной непониманием, наблюдал за мной, уныло восходившей по лестнице. Невольная и пытливая ненависть швейцара как бы прояснила мне самое себя. Куда ему понять меня, коль я сама понимаю себя в настоящий момент лишь поверхностно? Я объясняю свое изнеможение предгрозовым перегревом и догадываюсь, что оно отчасти и результат психологического перегрева, возбужденного посещением Ергольских. Однако если не чувство самовосприятия, не интуиция, то хотя бы здравый смысл или воображение должны были бы навести меня на мысль, что всякому тяжкому состоянию предшествует мощно прорастающая в нашу жизнь корневая система причин. Наверняка во мне аукнулось то, что в последнее время меня морочит неукротимое (нет сил отделаться) побуждение осознать, как я могла выйти замуж за Бубнова, да еще и терпеть его возле себя в главные годы молодости. Но этого тоже мало для выяснения моего сегодняшнего состояния, отворившегося ощущением исчерпанности. Изнурительней, пожалуй, то, что я, неотвратимо возвращаясь к этому побуждению, страшусь понять себя т о г д а ш н ю ю, чтобы не впасть в самоотвращение. Я знаю, что боязнь самоотвращения — одно из самых могущественных чувств человека и человечества. Вполне вероятно, что оно-то и является опорным чувством для продолжения личного и общего существования. Здесь такой случай, когда смысл осознанного равнозначен собственному смертельному приговору.
Я боязливо в ы р у б и л а мозг, настроившийся было на осознание, и обрушила на свою душу печальный образ: я поднимаюсь не в номер, а в собственное одиночество. Мое воображение выдало этот образ небезотчетно: его изобретательное лукавство должно было столкнуть мой ум с тропинки скорби, а потом сфантазировать что-нибудь отвлекающе легкое, очистительно-радостное. Да маневр не удался.
Разрыв с Бубновым я переживала счастливо: как освобождение. Мнилось поначалу: кроме Жеки, мне никто не нужен и нескоро будет нужен. Так оно и получилось. Не то чтоб совсем не до того было в пору скитаний и бесквартирья, нет. Желание встречи с кем-то неопределенным время от времени охватывало меня. Но чаще хотелось встретиться с кем-нибудь из тех, к кому тянулась в юности. Среди них мои мечты и нежные надежды постоянно выделяли то Антона Готовцева, то Марата Касьянова. И все-таки одиночество почти не беспокоило меня, разве что чуть-чуть, и проявлялось оно неожиданной присасывающейся к сердцу болью: будто к нему подсоединялся кровеотвод, обладающий резкой тягой.
Сейчас эта боль повторилась, но была она мучительней, чем раньше, и привела в состояние безотрадности, и я возмутилась сама собой: «Да зачем же мне кто-то еще? Из блокады Бубнова да в какую-то другую... Может, пострашней? Ни от кого ни в чем нет зависимости. Пишу, когда хочу и сколько хочу. И никто не может душить укоризной: он-де имеет право на мое время, на внимание, на право быть со мной. И попробуй умиротворить его объяснением, что сосуществование под одной крышей — не разрешение на семейное рабство, что теперь для меня имеет силу лишь единственное право: право не неволить своих чувств».
Объяснения? Слабенькое противостояние инстинкту собственничества мужчины на женщину, женщины на мужчину, когда они состоят в браке? Противоборство детской ясности и оголтелой плотской слепоты?
Нет, нет, свобода, не знающая и минутной зависимости: чистая свобода.
Закрывая за собой дверь номера и швыряя одежду в кресло, неуклюжее по-слоновьи, я находилась в состоянии счастливого задора и представлялась себе полностью защищенной от неукротимого воздействия собственной природы и даже от ее генетического вероломства.
Номерное окно смотрело в небо. Моя квартира в Москве выходит на две стороны, на «паруса» с полуторастами окон. Днем в любое время чей-то невооруженный глаз, а тем более вооруженный, может засматривать в глубину комнат, и тут уж раздеваешься с пляжной опаской. Перед лицом неба мне опасаться и стыдиться было некого, и я пробежалась по номеру, как лань по вольеру, и охлопала себя ладошками, и ощутила влажноватый холодок груди, и подобранность живота, и все еще не сгладившийся переход от талии к овалу бедер.
3Широконосый кран, в никелировке которого отражалась фаянсовая глазурь, вздрагивал. До него доходили толчки, возникавшие в трубах. Толчки сопровождались басовитым еканьем. Как я и ожидала, вода из крана стала не бить — прерывисто пульсировать, и еканье сменилось фуканьем, фырканьем, кхеканьем, а после, едва я перекинула фарфоровую рукоятку, вода начала падать из лейки душа тоже рывками и при этом издавала шурхающий звук. И мне вспомнилась предотъездная прогулка с Валентиной — сочинительницей иронических рассказов и сценариев. По обыкновению позвонила по телефону она. Периодически ей нужна жертва для откровенности. С мужем, как она слишком настоятельно подчеркивает, у нее давние платонические отношения. Сынишка, такой же смугленький, пружинистый человек с челкой до ресниц, находится на попечении ее тетки, вывезенной из костромской деревушки. Валентина души не чает в кинорежиссере Фархаде. Она просит меня погулять с нею в дни отчаяния. Говорит, что бросает Фархада. Он обещал оставить жену, но никак не оставляет. Уславливались скрывать от близких свои отношения, а он выболтал родителям, что любит ее, и теперь они подстерегают ее возле дома, умоляют отстать от Фархада, грозят донести мужу, хотя для того не секрет ее неверность. Рассказывая о том, как Фархад подло ее измучил, она мало-помалу взвинчивается и принимается хныкать. Ее хныкание оказывает, на меня темное болевое воздействие, словно мое сердце зацепили блесной и поддергивают леску.
В последнюю нашу встречу, захныкав (был такой звук, будто скрипач прекратил играть смычком и рвет струны пальцем), она открылась, что ее и Фархада встречи, почти всегда воровато-поспешные, отразились в ней убийственным впечатлением: приехал — шурх молния куртки, шурх молния брюк, навострил лыжи обратно — шурх молния брюк, шурх молния куртки.
Скачущие душевые струи, вылетая из лейки, расшибаясь одно ванны, производили шурханье. Не хватало только, чтобы из труб потянулось чревовещательное хныкание.
Но, к счастью, пульсация воды сменилась ровным напором. Я прыгнула под душ. Не успела втянуться в созерцание воды, струящейся по моей розовой коже, как услыхала яростные рывки телефонного звонка. Машинально выпорхнула из ванны: решила, что вызывает междугородная станция. Пока открывала дверную защелку и бежала на пяточках по стекловидной лакировке паркета, сообразила, что обмишулилась: звонят из города. Не стала поднимать трубку. Кто-то не по делу. Наверняка Готовцев, из автомата возле сквера. Ответишь, согласишься, чтобы навестил... Незачем, Отрешенность так отрешенность.