Владимир Вещунов - Дикий селезень. Сиротская зима (повести)
Последние слова Михаил выслушал с болью в сердце.
— Насчет того, чтобы расписаться — и никаких, ты это правильно. Мне самому дико кажется, когда просадят тыщи, а через месяц расходятся как в море корабли. Да и выставляться неудобно. Подумаешь, персоны нашлись! В этом ты права. Ну а как с матерью быть? Не признаешь ты ее. Нет, не про то я, чтобы обязательно звала ее мамой. Не поворачивается язык? Бывает, коли сразу не повернулся. Но, кажется мне, и душа твоя к ней не поворачивается. Объясни же, наконец, в чем дело?
Словно переломившись в талии, Ирина уткнулась лицом в плоскоголового мишку из желтого плюша, и трудно было понять, то ли плачет она, то ли смеется.
Больше всего на свете Михаил не любил, когда женщины падают или плачут. Он часто заморгал, стараясь сдержать слезы, и стал гладить жену по вздрагивающему плечу, приговаривая: «Ну что ты, Ир, Ира, Ирочка». Затем поднял ее, усадил рядом и крепко прижал к себе.
Давясь слезами, она со всхлипом стала выдавливать из себя:
— Мне уютно только с тобой, Миша. А на людях все кажется, что они отнимут тебя, и я становлюсь сама не своя. Я ко всем ревную тебя, особенно к твоей матери, и ничего не могу с собой поделать. Понимаю, что так нельзя, но не могу. Я буду стараться… Хотя ты свободен, Миша, и тебя никто не держит.
3На другой день Михаил и Ирина навестили мать. От выпавшего снежного пуха на улице стоял спокойный белый свет. Хотя заканчивалось воскресное утро и впервые за зиму выпал такой большой снег, во дворе было пустынно. И только за домами по-будничному деловито чирикали воробьи и какой-то мальчишка, видимо, под окном, вызывал дружка кататься на лыжах.
Среди снежной пушнины чернело одно-единственное пятнышко: на лавочке-невидимке в тяжелом суконном пальто сидела Анна Федоровна.
Встала она рано. В стряпне прошло часа три, а затем время словно остановилось. «Рановато поднялась. Сны летят, и время вместе с ними летучее. Когда ждешь, лучше заспать времечко. Проснешься — часика-двух как не бывало. Но как уснуть, ежели ожидание не дает, ежели оно сильнее всего? И томит, и томит. Миша холостяком-то тяжел на подъем был, а теперь и вовсе. С молодой женой, да еще в воскресенье. Не торопится сынок, не думает о том, что мать извелась вся, его ожидаючи. Чуется, на этот раз не один придет, с Ирочкой. До каких пор можно не ходить? Теперешние невестки не больно-то со свекровками ладят. На что уж Ирина добрая была девка. И в больнице, и после. А нынче не шибко жалует. Учеба учебой, а попроведать бы разок могла. Как-никак родня теперь. Оно, конечно, стеснительно в новом положении свидеться: думает, угождать придется. Ничего-то, девонька, от тебя и не требуется. Ни угождений, ни „мам“. Главное, будь доброй женой сыну, а остальное тебе простится. Тебе, болезной, жизнь труднее дается, чем здоровым…»
Анна Федоровна приоткрыла дрожащие от полудремы веки и увидела два движущихся темных пятна: Миша с Ирой! Опираясь на клюку, она встала им навстречу.
Утопая в снегу, они шли к ней через двор, словно плыли в белых облаках, взявшись за руки, смущенные, легкие и счастливые. И ей вдруг стало стыдно за себя, что она, такая старая, искореженная болезнью, сейчас окажется рядом с ними, такими молодыми, красивыми, и потеряется, и не найдет для них нужного слова. И вместе с тем она была горда, что у ее сына такая приятная жена, да и сам он ни в чем не уступает. Одет, правда, поплоше Ирины. На ней все из пошивочной, все подогнано. А на Мише магазинное. Одежка — это дело наживное. Лишь бы согласие между детьми установилось. Будут жить душа в душу, не погасят костерок-очажок, и ей потеплее будет.
— Ну как, мамуся, живется-можется? — шагов за пять до матери скорее бодро приветствовал, а не спросил Михаил. Ирина едва слышно вставила в мужнее приветствие свое «здравствуйте» и невнятно повторила.
— Здравствуй, здравствуй, Ирочка, дочка моя. — Анна Федоровна взволнованно подалась к ней: — Здравствуй, голубушка. — Точно теряя опору, она вскинула руку и, поддержанная сыном, облегченно вздохнула. — Что мы на улице? Пойдемте в дом, попьем чайку…
Ирина села за стол в скованной, ожидающей позе, а Михаил с матерью забегали, захлопотали. После вчерашних упреков Михаила Ирина решительно настроилась на то, что будет вести себя с его матерью так же сердечно, как и в больнице. А обращение? Обращение… Вот так! И она враз, без подготовки, точно брала недосягаемую ранее высоту, приветливо произнесла: «Здравствуйте, мама». «Здравствуйте, мама», — удивленно повторила она, не веря еще, что ее слова звучат так просто и искренне. Ободренная успехом, она стала представлять мимолетные ситуации: «Спасибо, мама», «Не надо, что вы, мама, я сама…»
И вот ничего не получилось, промямлила что-то невнятное, будто рот заморозило. Хотела затем помочь стол накрыть, и опять ничего не вышло: ноги точно одеревенели. Да и Забутины не догадывались занять ее делом — все сами. Что за барьер?! Наверно, она комплексует. Видит Анну Федоровну не той прежней, душевной тетей Нюрой, соседкой по палате, а матерью, переживающей за сына. Какая же мать пожелает сыну своему больную жену? Анна Федоровна, конечно, виду не подает, а сама, верно, думает, что Михаил мог бы подыскать себе пару поудачнее, покрепче…
Наконец чай был разлит, и Анна Федоровна подвинула невестке тонкостенный стакан в серебряном подстаканнике.
— Вот чаек, Ирочка, сахарок бери. Попробуй картовных пирожков. Еще тепленькие.
— Спасибо, я с картофелем не ем. — Ирина взяла с вазы пряник и надкусила его.
— Прянички, ешь прянички, — обрадовалась Анна Федоровна. — Тепленькие. Из свежей муки. Вчера брала. Высшего сорта.
— Ешь, Ир, домашние, аж дух захватывает. — Михаил уплетал пирожок за пирожком, пряник за пряником.
«Гостья поневоле, — злясь на себя и на Забутиных, крепилась Ирина. — Когда же кончится эта отсидка? Старая с разговорами о больнице пристала: кого выписали, кто остался? Будто не о чем больше поговорить? Михаил как с голодного края — мечет пирог за пирогом. А сама, сама-то я хороша! Себялюбка несчастная, истуканша, мумия сидячая…»
Ирина допила чай, вымучила улыбку и вопросительно, устало посмотрела, на Михаила: не пора ли домой?
Анна Федоровна забеспокоилась:
— Ты что, Ирочка, и не поела ничего.
Та достала из хозяйственной сумки кулек.
— Это вам сухофрукты — компот варить. Мама с папой прислали.
— Да ты что, нет, мне не надо. Я обойдусь. Вашим организьмам витамины нужнее. Нет, Ирочка, спасибо, дочка. Вы вот вареные не выбрасывайте. Из них еще раз можно и компотик сварить, и мякоть пожевать. Коли не пользуете по второму разу вареные сухие фрукты, мне приносите. А эти вам. — Анна Федоровна решительно засунула кулек обратно в хозяйственную сумку; взяла две газеты, вывалила на одну оставшиеся пирожки, на другую пряники и завернула. — Для вас пекла. Кому мне еще печь! Миша любит печеное.
— Ты, мам, себе бы хоть оставила. — Михаил развернул газеты и выложил несколько пирожков и пряников. — Больше много не пеки. Целый воз. Мне столько не под силу. И компот забирай: тебе принесено. — Он почти с ожесточением выхватил кулек с сухофруктами из сумки. — У нас еще есть. Ты уж извини, что мало побыли. Учимся. — Михаил приобнял Ирину, однако лицо его посуровело.
— Ну, Забутин, и опозорил же ты меня перед своей матерью, — еще в подъезде начала подводить итоги встречи Ирина.
— Не сейчас, Ира, прошу тебя, только не в подъезде. Мать может услышать.
— Вон ты как о матери печешься, а обо мне ты подумал? По-всякому выставил.
Михаил взмолился:
— Ну Ира, прошу тебя, люди же слышат. Людей постесняйся.
— Ладно, дома я тебе все выскажу, все, как ты меня осрамил! — Она замолчала и, сделав шаг в сторону, пошла отдельно.
4Михаил еще какое-то время поспешал за ней, но затем поотстал. Он не знал, куда ему идти. Выслушивать Ирины обиды ему не хотелось. Уж кто должен обижаться, так это он. Свел жену с матерью и сам тому не рад. Уж как он боялся этой первой встречи. Так оно и вышло. Лебезили оба с матерью: «Ирочка, Ирочка, ешь то, попробуй другое», а Ирочка надулась как мышь на крупу и ни улыбочки, ни словечка. С матерью даже толком не поздоровалась. Та ей компот обратно сует, а она хоть бы что, вроде так и надо. И Забутин еще и виноват. В чем провинился, проштрафился? В том, что в охотку умял по доброй горке пирожков и пряников? Так ведь этим и вскормлен. И мать себя хозяйкой почувствовала, небесполезным человеком. Для нее теперь вся жизнь в этом — приветить, попотчевать сына. Таська вообще позабыла дорогу к матери. Неужто и он, Михаил, сподобился сестре. Думал, гадал ли, что придется метаться между женой и матерью, между долгом и совестью? Пришлось… Мать хоть виду и не подала, а у самой поди изболелось сердце из-за невесткиной черствости. Такого позора Михаилу еще не приходилось терпеть. Конечно, можно утешиться и все свалить на болезнь. Но как разобраться, где болезнь, где себялюбие? Когда стоит прощать, когда нет? А может, все скомкано — одно и другое — не разлепить? Как быть тогда? Война виновата — и все? Но ведь полюбил он ее не за красивые глазки? И жалость здесь ни при чем. Ирина — сильная девушка — на ней вся палата держалась. Что-то же надо делать! Душу враз не прооперируешь. Душа временем лечится. Значит, остается терпеть… Сердце горит, мечется, выхода ищет — а выход, оказывается, в терпении.