Александр Авдеенко - Я люблю
— Предать друга — себя растоптать.
Быба еще теснее прижался ко мне — на свой счет принял мои слова.
— Правильно, потомок! Дружить нам с тобой и дружить! А вот от твоего дружка меня воротит. Не перевариваю. Удивительно, как твое классовое нутро не реагирует на чуждый дух.
Я не возражал ни взглядом, ни словом, но Быба энергично взмахнул рукой, словно желая заткнуть мне рот.
— Давай не будем, потомок!.. Не покушаюсь на твою дружбу с Атаманычевым. Пожалуйста, клади ему палец в рот. И не жалуйся, когда потеряешь его. Вот так. Все. Подведем итог. Снимаю возражения против Атаманычева. Премируем и его. Хай живе и пасется. Имей в виду, делаю это только под твоим нажимом и под твою ответственность. Люблю, уважаю и потому не могу отказать.
И он еще раз наглядно продемонстрировал свою любовь: одной рукой обхватил мои плечи, другой похлопал по коленям, расплылся, как кизяк.
Во мне кипит ярость, содрогаюсь от брезгливости, а он уверен, что окончательно покорил меня.
Побегу к Атаманычевым, отведу душу.
Еще за калиткой слышу я старинную задушевную песню. Рвется она сквозь кирпичные стены, двери и окна.
Алеша, Ася, Родион Ильич, Маша-Варя, Хмель, верхолазы с четвертой домны сидят за бражным столом и поют про вьюжную степь, тройку, бубенцы.
Алеша перебирает струны гитары, радуется складно звучащей песне. Вот кто оптимист. Легко быть бравым и сознательным, когда тебя сажают в персональное кресло, тащат в президиум, преподносят музей и Черное море. А вот сумей-ка порадоваться на месте Алешки!
Весь вечер гулял у Атаманычевых. Горланил песни. Пил и ел. Смеялся. Лены рядом не было, а я не скучал.
Варя подливает в глиняную кружку хмельной браги, подкладывает на тарелку закусок. Я перехватываю ее ласковые взгляды.
И от улыбки Аси не отворачиваюсь. Хорошая девка. Прикидывалась никудышной. Голос высокий, чистый, хватает за сердце. Поет и застенчиво на меня поглядывает. Не манит, ничего не обещает, просто смотрит.
О посещении Быбы я молчу. Пусть не от меня, а в конторе узнает Алеша о своей премии.
Верхолазы встают из-за стола. Нагостились. Натягивают картузы, кепки, топчутся у порога, прощаются с бригадиром, благодарят хозяйку, а в глазах и на лицах все еще светится, играет песенная отвага.
Гости один по одному уходят. А Хмель и я состязаемся — кто кого пересидит. Парень теперь ни на шаг не отходит от Алешки. Да и я припаялся к нему и к этому дому.
Сам себе подыгрывая на гитаре, Алеша поет таборные песни то по-русски, то по-цыгански. Ася подпевает, как настоящая цыганка. Родион Ильич подтягивает басом и оглаживает бороду, одному ему видимую. Да еще подмигивает мне: видал? Слыхал?
Вот как круто развернулась жизнь Родиона Ильича. Церковным хором командовал, на коленях холуйствовал перед кадильным дымом, а теперь Побейбогом стал, трудом и песней славит удаль, ум, свободу, степь широкую, горы высокие, время наше.
Эх, Быба, Быба!..
Как уйдешь от таких людей? Готов до рассвета просидеть.
Хмель вдруг увидел стенные часы, испугался:
— Ух ты! Пора на боковую... Пойду я.
А сам ни с места. Смотрит на Алешу, умоляет глазами: не пускай!
— Будь здоров, Хмелек! — говорит Алеша. — Покойной ночи! Гудок не проспишь?
— Да разве в «княжеских хоромах» проспишь? Братва и мертвых подымет.
Мне не по дороге с Хмелем, но я тоже подымаюсь.
— А ты куда, Саня? — удивилась Варя. — Я вам с Алешей на сеновале постель приготовила. Оставайся!
Не надо меня долго упрашивать. Остаюсь!
На улице брешут собаки — Хмеля провожают.
На Магнит-горе бухают взрывы — ночная смена начала добычу руды.
А мы с Атаманычевыми все еще бражничаем.
Глава пятая
Потягиваю густую и холодную брагу и внимательно разглядываю давно мне приглянувшуюся картину. На небольшом куске холста художник ухитрился изобразить и жаркую степь, и кусочек полуденного неба, и верстовой столб с короткой тенью, и двурогий курган, заросший ковылем, и тройку коней-зверей, увешанных бубенцами и колокольчиками, и тарантас с плетеным кузовом, и дорожную пыль, и ямщика. Самое замечательное в картине — ямщик: безбородый, цыганского склада богатырь в кожаных рукавицах. В одной руке у него ременные вожжи-струны, в другой — рожок. Гудит, трубит ямщик, предупреждая встречных и поперечных, эй, разойдись, раздайся, степной народ, уступи шлях-дорогу опасному молодцу!
Птица-тройка скачет, несется по равнине. Смотрю на нее, и мерещится мне перезвон бубенцов-колокольчиков и стук копыт. Кони старинные, гоголевские, а ямщик похож на Атаманычева.
— Что это за картина, Родион Ильич?
— Был тут года два назад художник из Москвы. Славный малый. Гришей зовут. Старинные песни здорово поет. Лесовик. Грибы мастер искать. Подружились мы с ним. Я ему рассказывал про историю с тройкой, тарантасом и динамитом, а он малевал.
— Какой динамит, Родион Ильич? Какая тройка?
— Пять лет назад я непоседливо, по-цыгански жил на уральской земле. Одна нога на закате, другая на восходе. Завтракал в горах, вечерял в долине. Динамит я доставлял тройкою из Белорецка на гору Магнитную. Скачешь по большаку навстречу башкирским обозам, базарным ходокам, геологам, изыскателям, всякому заводскому и шахтерскому народу и в рожок дудишь: посторонись, кто с белым светом не желает распрощаться! Порядок я строго соблюдал. Нельзя со взрывчаткой запанибрата. Динамитом мы взрывали шпуры на Магнит-горе, до ее сердца добирались: долго ли оно стучать будет? Вот и все. Ничего интересного.
Атаманычев отодвинул от себя чашки и тарелки, разгладил ладонями морщинистую скатерть.
— С малых лет попал я в артель мастеровых-богомазов. Там и вырос. Женился. Сына и дочь на свет произвел. Овдовел. Бродили мы по земле русской и вкалывали во имя божие: кресты воздвигали на купола церковные. Крыши крыли, иконостасы обновляли, ангелов и архангелов, по трафарету или на память, смотря по цене и настроению, рисовали. Большая нужда была в ту пору в церковных верхолазах. От Москвы до Волги ставил я кресты. К тридцати годам застрял в Петрограде. Встретил голубоньку, Машеньку. Не погнушалась она вдовцом и двумя довесками, пошла за меня. А тут как раз война грянула, и забрили мужика. Осталась Маша с чужими детьми на руках. Ничего, вынянчила. И мужа дождалась. Целехонький, слава богу, вернулся. Опять стал работать по своей специальности. В Петрограде, пока шла война, все церкви обветшали.
В хижинах и дворцах люди расколоты на красных и белых, на большевиков и меньшевиков, на эсеров и на каких-то кадетов, а я ползаю себе на верхотуре, чиню старые крыши, на черные кресты позолоту кладу. Миллионы людей к плечу Ленина притулились, четырнадцати державам, напавшим на Россию, по мордасам надавали, а я нашел себе приют и ласку под крышей церкви Захария и Елисаветы, стал регентом, а потом старостой.
Ты, небось, только читал про диспуты наркома Луначарского с митрополитом Введенским. А я слушал их с раскрытым ртом. Слушал да на ус накатывал безбожные речи. Убедил меня нарком, что небо пустое. Перестал я верить в бога. Бросил церковь и пошел на Путиловский. Ставил громоотводы на трубах. Собирал и оживлял мостовые краны. И на церковные купола взбирался, развенчивал их святость. Сам ставил кресты, и самому пришлось снимать... Потом меня, как питерского рабочего, откомандировали на Турксиб. Приделал я колеса к своим сапогам-скороходам, Машу — в одну руку, детей — в другую и покатил. Там, на Турксибе, и схватил меня за жабры ловкий вербовщик. Должность первопроходчика пообещал. Сказал, что мне суждено положить первый камень в фундамент великого города. Вот так я и попал сюда.
Все мне первому доставалось в Магнитке: и холодный дождь, и лютый ветер, и зуб мамонта, и жарынь костра на привале, и магнитный камень, взрывом крещенный.
Недолго я динамит таскал. Надоело туда-сюда по знакомому большаку мотаться, одну-разъединственную песню в рожок выдувать: берегись да берегись! Скоро и самые пугливые привыкли к моей грозной тройке, лениво, да еще с усмешкой, уступали дорогу. Какая уж тут работа!
Переметнулся я с горы в дикую долину, поближе к Урал-реке. В самый раз явился, до шапочного разбора. Тут, на берегу, у вольного водопоя, лихой прораб Хлебников, начальник без кабинета и без чванства, задумал электростанцию-времянку поставить. К нему я и пришвартовался. На все руки был мастером: рыл, строгал, рубил, клепал, рычажил, завинчивал, наряды подписывал... Ну, отгрохали мы времянку, смонтировали честь по чести оборудование. Провода натянули. «Давай включай, Родион!» — скомандовал Хлебников. Взялся я за рубильник и включил... Да будет свет! И засияла Магнитка лампочками Ильича. Сам бог, наверное, позавидовал. Поглядывал на нас и злился. «Ишь, такие-сякие, чего сотворили! Я только похвалялся дать людям свет, а вы... Творца-создателя опозорили»,..
Визжит дверь сарая. На его пороге показывается Ася. Мокрые волосы распущены, лежат на плечах. Платье, надетое прямо на голое тело, плотно облегает фигуру. Девка стоит на пороге, нахально смотрит на меня, спрашивает взглядом: ну как, еще не соскучился? Опять за свое взялась, балабошка!