Фаина Оржеховская - Всего лишь несколько лет…
Ну, и все. И вспоминать больше не о чем. И сейчас его даже не жаль. Только тяжело очень.
— Ты что? Тебе не нравится? — спросил Коля в антракте.
Они протискивались к фойе.
— Ты не видала Андрюшу? Он знает, что ты здесь. Сейчас я его приведу.
Он повернул назад, а Маша, выйдя из зала, побежала к лестнице. Она увидала одноклассницу и подошла к ней. У той было место в первом амфитеатре. Маша попросила ее обменяться.
— А твой парень? — спросила девушка.
Маша не сразу поняла.
— А! Ну скажешь ему, что я приду потом.
Девушка захлопала ресницами, но Маша уже умчалась.
Пятую симфонию Бетховена она слыхала много раз и знала ее хорошо. Но никогда повелительный ритм первой части не захватывал ее так своей непрерывностью. В этой требовательной музыке не оставалось ни одной лазейки для посторонних мыслей. Побочная партия, которая, по сонатному закону, должна отличаться от главной и дать слушающим хоть какую-то передышку, не отпускала Машу. Мелодия оставалась в том же ритме и была еще повелительнее — из-за мажорного строя.
Как будто неведомая сила подхватила Машу и заставила взбираться на огромную высоту. Чем выше, тем легче дышать, но каждый шаг труден, и можно в любую минуту сорваться. Так и будет, если не отбросишь постороннее, то есть то, что еще совсем недавно было самым жгучим, самым главным в жизни. Еще шаг вверх, еще, еще… Со всех сторон, зажатая ритмом симфонии, как ледяными скалами, она шагала все выше, не оступаясь и не останавливаясь.
…Слушая вторую часть и наслаждаясь ее органной звучностью, Маша чувствовала себя в безопасности. Она дышала глубоко и редко. Здесь уже можно было остановиться, главный путь пройден. Ее «цветной» слух чутко улавливал окраски тональности. Звук трубы полыхал, словно красное знамя на ветру.
«Где они? — подумалось ей в середине части. — Там внизу. Едва видны…»
Глубокий голос позвал ее издалека. На этот раз он был полон доброты. Человек, много страдавший, бывает так добр. И что значило в сравнении с этим ее полудетское отчаяние?
— Здорово, правда? — воскликнул ее сосед, когда анданте кончилось. — А вам спасибо.
Это был тот паренек, которому она помогла пройти в зал.
Анданте кончилось, но затем надо было опять подниматься вверх на гору. В скерцо повторился ритм первой части. Но этому нельзя было доверять: нога скользит, снег тает, сами льдины ненадежны. Мелодия постепенно теряет свои очертания, ее словно угнетает размер, в который она заключена. Дважды сменяет ее какая-то сатанинская пляска. И опять первая до-минорная мелодия возвращается… Но она долго топчется на месте, потом стремительно вливается в финал, как бурливый ручей — в огромное море.
Тут Маша очнулась. Должно быть, финал исполняли хуже, чем другие части: слишком громко, слишком медно. Маша уже различала зал, и лохматого, самозабвенно аплодирующего соседа, и дирижера, который почему-то становился на цыпочки.
«Что-то неприятное ждет меня, — думала она. — Ах, да…»
Двери в зале открылись настежь, Маша пошла к выходу.
Внизу ждал Коля. Густая толпа стояла на лестнице и разделяла их.
Нина в стороне надевала ботики, а Андрей, уже одетый, разговаривал с Колей.
— Ты думаешь, она ушла? — спросил Андрей.
— Вероятно, ушла. Ни с того ни с сего.
— Что-то мы с тобой редко видимся, — сказал Андрей после молчания.
— Да… — сказал Коля. — А знаешь, меня удивляет, как это у Бетховена при его ужасающем одиночестве сохранился такой бодрый дух.
Андрей смотрел куда-то в сторону.
— Одиночество — еще не самое страшное, что может быть в жизни.
— Что ты сказал?
— Я готова! — крикнула издали Нина.
— Что может быть хуже одиночества?
Толпа хлынула к вешалкам.
— Присутствие другого человека, — сказал Андрей. — Постоянное. Вечное.
Маша сошла вниз последней.
— Трудный ты субъект, — сказал Коля, подойдя к ней. — И не только ты. Понять вас всех немыслимо.
Глава одиннадцатая
ВОЕННЫЙ СЮЖЕТ
Неожиданно для себя, неожиданно для окружающих Евгения Андреевна Грушко стала писать самостоятельную картину.
Пока она жила во флигеле, такие намерения не возникали. Женя искренне считала себя только добросовестным ремесленником. В молодости были мечты, но скоро они развеялись. Хорошо, что есть хоть какие-то способности, позволяющие работать и растить сына. Но после войны, переехав в просторную комнату и попав в общество художников, которые знали Женю, начались эти мысли о картине и пробы, все более смелые. Не для того чтобы выставить картину или отныне изменить род работы, а потому, что ее теснил и требовал воплощения найденный и выстраданный еще во время эвакуации военный сюжет.
Сестра поощряла Женю и даже выделила ей часть своей комнаты с фонарем — пусть будет мастерская, в дневные часы сестра все равно на работе. Но поощрение не означало веру: пусть тешит себя картиной, если это скрашивает ее жизнь. У бедняжки и так много забот с сыном. Сестра не спрашивала Женю о картине в течение всех месяцев, пока она писалась. И Витя тоже не придавал значения этой новой страсти. Да и можно ли поднять такую тяжесть, если все равно приходится нести по-прежнему свою службу?
Да, забот было у Жени много. Отношения с Витей опять осложнились. Теперь у него обнаружились новые неприятные черты: если раньше он гордился своей утонченностью, в которой был уверен, то теперь пустился в другую крайность: опрощение и цинизм. Он уверял Женю, что теперь не та эпоха, когда чувства возвышают человека, напротив, они тормозят его деятельность. После войны люди стали совсем другими. И надо подавлять в себе эмоциональность, если это вреднейшее свойство еще сохранилось в нас.
Есть люди, очень восприимчивые к инфекциям. К Вите когда-то прилипали все детские болезни. Потом он уже редко хворал, должно быть, выработался иммунитет. Но нравственная порча, всевозможные модные искажения, дурные навыки, влияния — все это уже пристало к нему, как в детстве — корь и коклюш. Могла ли она надеяться на другой, духовный иммунитет, который выработается в нем и убережет от худшего?
Нет, здесь надо лечить. Но как?
С болью замечала Женя, как изменилось Витино отношение к девочкам-подружкам. Ничего не осталось от прежнего грубоватого, но уважительного товарищества. Его заменил постоянный поединок, как будто есть что-то неприличное в спокойном равенстве и согласии полов. Конечно, восемнадцать лет — не четырнадцать, но теперь и подростки держали себя с девочками так же вызывающе.
Женя собралась поговорить с сыном и была почти уверена, что это не приведет к лучшему.
Женщин после войны стало гораздо больше, чем мужчин, и будет становиться все больше. Должно быть, кто-то думает, что это опасно для общества; что следует выделить немногих женщин, которым не придется страдать от этого бедствия, то есть тех, кто сумеет выйти замуж, у кого будет семья. А остальные, многие, лишние, будут и несчастливы, и виновны. И даже есть уже закон, укрепляющий все это.
Но если отношение к женщине, к ее свободе, к праву ее выбора должно неизбежно поколебаться, каков же будет авторитет матери? А разве и сейчас уже не приходится слышать афоризм: «Мама есть мама!» То есть внешне уважай, но не слушайся, уж она тебе скажет! Сколько презрения в этом снисхождении к матери, в предпочтении разговора с отцом «как мужчина с мужчиной» — выражении, уже набившем оскомину своей пошлостью! Но Женя не хотела поддаваться этим мыслям.
Конечно, Виктор любил ее. Но уважение, если уж признаться, она внушила ему только один раз, там, в Челябинске, когда против его воли приютила и защитила чужого старика.
Она медлила с решительным объяснением, но Виктор сам вызвал ее на это.
Однажды вечером, вернувшись домой в хорошем, словоохотливом настроении, Виктор сказал:
— Смешно! Во всем театре мы с Вакулевым были единственными мужчинами. Все остальные сплошь дамы.
— Что же тут смешного? — спросила Женя, еще сдерживаясь.
— Чувство юмора — кажется, не порок.
— Отчего же, по-твоему, были «сплошь дамы»? Куда же девались мужчины?
Виктор озлился.
— Ты, кажется, собираешься агитировать. Я лучше уйду.
— Уходи, — сказала она.
Но он не уходил, а с обиженным видом подвинул к себе чай.
— Что ты хочешь от меня, не понимаю!
— Только человечности. Женщины так много потеряли на войне! Свою молодость, свое будущее. Те вдовы и сироты, которых ты сегодня видел, — они и в войну работали, а многие и там были, в огне…
— А мне это неизвестно, по-твоему?
— Зачем же ты издеваешься над ними?