Елизар Мальцев - Войди в каждый дом (книга 1)
— Пошто богохульничаешь? Обида тебя ослепила — вот и выходит, ты грешник, а хочешь, чтобы всевышний простил тебя.
— Может, он мне больше задолжал, чем я ему? Может, у него передо мной больше вины? Что мои грехи рядом с его жестокосердием — пыль одна, прах...
— С головой у тебя неладно, Игнатушка.
Мать заплакала, кинулась к мужу, скатилась с полатей Аниска, повисла на шее отца.
Игнат Савельевич поднялся, движением плеч освободился от жены и дочери, постоял в раздумье.
— Молитесь — убытку от этого не будет. Но на меня не обижайтесь... Ежели меня свалят, то и вас, как корешки, порубят... Бог велел терпеть — вот и терпите!..
О каком терпении говорил глава семьи, все поняли спустя недели две, когда Игнат Савельевич заявил, что хлеб весь вышел и теперь они будут жить на отрубях и картошке.
И с этого дня в доме началась страшная жизнь. Все притихли, ходили сумрачные, не глядя друг на друга, подолгу сидели, тупо уставившись в одну точку. Ели одну зелень с огорода — варили из ботвы зеленую жижу, пахнувшую коровьим пойлом, и, преодолевая отвращение, хлебали деревянными ложками. Перестал звенеть голос и смех Аниски.
Лишь один Игнат Савельевич по-прежнему держался бодро, покрикивал на сыновей, невесток. Он похудел, лицо его осунулось, резче проступил под сивой бородой кадык. С утра ставили на стол полутораведерный самовар, отчим усаживался под божницей и, глядя на тускло блестевшую жесть, украшавшую иконы, цедил из крана чашку за чашкой и, отдуваясь, пил крутой, чуть посоленный кипяток. Соли в доме был большой запас.
Костя, ослабев от недоедания, целые дни лежал на полатях. Он со страхом смотрел оттуда, как Игнат Савельевич, примостя на растопыренных пальцах правой руки глубокое блюдце, сосал, причмокивая, воду.
Лицо отчима наливалось кровью, мутные капли пота катились со лба и щек, пятнали рубаху. Косте казалось, что из глаз отчима, из его бугристых, усеянных точками угрей щек скоро брызнет вода. Он опрокидывал чашку вверх дном на блюдце, вылезал из-за стола, крестился и, вытерев рушником бурачно-красное лицо, говорил:
— Вода — она пользительна для человека. Покуда из тебя не выйдет, ты вроде сыт... Согреет изнутри и кости размягчит...
Властно кивнув сыновьям, уводил их за собой по хозяйству.
Ночью, когда все в доме спали, Костя слышал подозрительные шорохи, скрип половиц в сенях, сдавленные голоса. Несколько раз делала налет «легкая кавалерия» — десятка два комсомольцев обшаривали все закутки усадьбы, но уходили ни с чем. Во время налета Игнат Савельевич выходил во двор, садился на ступеньку у предамбарья и держал за ошейник тихо рычавшего пса. Не успевала за «кавалерией» захлопнуться калитка, как он спускал собаку. Взвизгивала железная проволока, гремела цепь — перемахнув несколькими рывками двор, пес захлебывался злобным лаем. Сквозь лай до Кости доносился густой, утробный хохот отчима. Возвратись в избу, он довольно ухмылялся и, велев поставить самовар, снова садился пить голью — посоленный кипяток.
Хуже всех в семье переносила голод Аниска. И до этого тоненькая, костлявая, с уродливым горбом, она выглядела совсем больной и хилой. Теперь птичье лицо ее было таким обнаженно-худым и острым, словно было обтянуто тонкой папиросной бумагой; голубые глаза ввалились и, казалось, выцвели. Она уже почти не двигалась, целыми днями сидела на широкой лавке или на кровати, окружив себя тряпичными куклами. На чуть сплюснутой с боков, скошенной к правому плечу голове торчали жидкие косички. Вплетая в них длинными костлявыми пальцами блеклые ленточки, она говорила сама с собой или рассказывала что-то куклам. Однажды Костя, лежа на полатях, слышал, как Аниска, играя, угощала пришедших к ее куклам гостей:
— Ешьте, сватушка, ешьте... Вот булки сладкие... Блины... Макайте в масло!
...С каждым днем жить становилось тяжелее. На Игната Савельевича уже смотрели в семье с ненавистью, но боялись сказать ему слово. До нового хлеба было еще далеко, да и урожая настоящего ждать не приходилось: лето стояло сухое, пыльное, скотина приходила с пастбища с окровавленными губами, коровы поедали жесткую выгоревшую траву и давали молока только на забелку.
Мутное, полное испепеляющего зноя, висело над селом небо, горели огневые закаты по вечерам, и словно от них валился на притихшие избы душный жар. По ночам ломал тишину набатный звон колокола, полдеревни сбегалось к подожженной избе, она сгорала дотла, как спичка. Иногда через село скакали верховые, слышались одиночные выстрелы, и все село замирало. Старухи пророчили конец света, погибель всему живому, кое-где позакрывали церкви. Село жило в тревожном ожидании чего-то необычного.
Но как ни боялись сыновья и невестки Игната Савельевича, дольше терпеть было невозможно, и однажды власти его пришел конец. Как-то в полдень, когда семья сидела за столом и хлебала зеленую, пахнущую тиной жижу, старший сын вдруг бросил ложку на стол и сказал:
— С души воротит — не могу,—и, исподлобья взглянув на отца, спросил с тихой дрожью в голосе: — Ты что, тятя, долго еще нас морить думаешь?..
Костя видел с полатей, как метнулись навстречу друг другу брови отчима, и только страшным усилием он заставил их лечь на свое место.
— А тебе что, Тимофей, решетку захотелось?
— По мне, так за какой угодно решеткой легче, чем у нас дома! Там, по крайней мере, кормить будут.
— Ну, если по нраву, иди садись по доброй воле, я никого не держу...
Сын поднялся из-за стола.
— Я ведь с пустыми руками не пойду, тятя... Что мне положено — отдай!
Игнат Савельевич грохнул кулаком по столу так, что все отшатнулись к стене.
— Цыц, сучий сын!.. Ты с кем говоришь, подлюга?.. Кто тебя вспоил-вскормил, кто?
Он выскочил на середину избы, замахнулся на сына кулаком, но тот ловко отстранился и, схватив отца за ворот рубахи, оттолкнул от себя.
— Рукам воли не давай — я не маленький... Мы с Настей сколь лет работаем, так что наше отдели, и мы уйдем...
— Себя по миру пущу, а не отдам! — кричал Игнат Савельевич, чувствуя свое бессилие перед неповиновав-шимся сыном.— Чтоб духу вашего тут не было!.. Во-о-он!
К отцу подбежала Аниска, схватила его трясущиеся руки, а он их все вырывал, кричал злобно и хрипло, брызгал слюной, пока не разобрал, о чем с плачем просила дочь.
— Тятя, не гони их! Не гони!.. У нас же всего много — пожалей, ради Христа!.. Мы крадучись будем есть хлеб— никто не узнает, никто! Когда все будут спать, мы будем есть...
- О чем ты мелешь? Откуда у нас хлеб? Разорили нас дочиста!..
— А на чердаке? — спросила Аниска.— Я вчера кукле могилку на чердаке рыла — и под землей там...
Она не договорила — страшный удар отбросил ее к стене, она упала горбом на лавку, слабо вскрикнула, ноги ее подогнулись, словно хрустнули, и она беспамятно свалилась на пол. Изо рта ее, окрашивая худенькую шею и цветной ситец сарафана, потекла алая струйка крови.
Игнат Савельевич попятился, будто не веря тому, что сделал, потом бросился к дочери, но сын грубо оттолкнул его и поднял сестру на руки.
— До чего дошел,— гневно глядя на отца, сказал он.— Зверь, а не человек!
Аниску побрызгали водой, привели в чувство. Когда она открыла глаза, отец, целуя ее худые, беспомощно опущеные вдоль тела руки, моляще запросил:
— Прости меня, доченька... Сам не помню, как оно вышло... Дитятко мое кровное...
Аниска смотрела на отца долгим немигающим взглядом, будто силилась понять его и не могла. Потом опять впала в беспамятство. К утру она умерла. Соседям сказали, что она разбилась, упав с полатей.
В гробу Аниска будто выпрямилась, восковое лицо ее тонуло в цветах, лоб пересекала узенькая бумажная подоска венца.
Костя смотрел на нее с полатей, ему хотелось плакать, но слез не было.
Аниску унесли, и в избе еще долго пахло ладаном.
После смерти дочери Игната Савельевича будто подменили. Он помирился с сыном, невестки стали печь хлеб — и все повеселели, ожили.
Но мир этот однажды рухнул, когда их снова навестил Иван Пробатов. Он застал семью за обедом. На столе вместо поспешно убранного хлеба валялись заплесневелые сухари.
— Ну, как живешь, хозяин?
— Терпим,— ответил Игнат Савельевич.
— Терпим, говоришь?.. Так. Нужду, что ли, терпишь?
— И нужду, и тебя в избе,— со спокойной дерзостью отвечал Игнат Савельевич. Только блюдечко с чаем мелко дрожало на растопыренных пальцах.
— Значит, плохо Советскую власть переносишь? Не по нутру она тебе?.. Я ведь твой хлеб не для себя ищу, а для народа, от которого ты его запрятал... Неужто на плесневелые сухари перешел?
— И сухарям и отрубям будешь рад, коли довели до такой жизни...
— Теперь вижу — и в самом деле довели тебя! — Пробатов усмехнулся, покачал головой.— Я уж на что беднее тебя живу, а мне б такая пища в горло не полезла.