Петр Проскурин - Исход
Гребов перешагнул через ветхую невысокую изгородь с куском сала в руке, с блестящими губами, все вокруг Трофимова примолкли, потом тоже засмеялись.
— Ты брось, Игнат, — сказал Трофимов. — Понесет тебя, света невзвидишь.
— А пусть несет. Не могу я бросить, я лучше умру, чем брошу. Можно такое сало бросить? Нельзя, — убежденно сказал он. — Кому кусочек попробовать? Впрочем, нет, вон сами, — он кивнул на окно, — у ребят просите. А я не дам, не могу.
Один из связных сходил к фуре, вернулся с большим куском сала, и стал делить его на всех; связной пожилой, лет за сорок пять мужик, отрезал маленький кусочек, кончиком ножа, положил его в рот и, подержав с минуту, не жуя, проглотил.
— Хорошее сало. Непременно в земле побывало, а яма берестой выложена. Этому салу года два. Ну, угощайтесь, кто робкий. — Он резал сало на обломке темной доски на ровные, длинные ломтики, и все подходили, брали и ели.
— Кто-то небось еще в сорок первом прикопал. Надо же так сохраниться. А ведь нашли.
— У немца на такие дела нюх собачий.
— Есть захочешь, будешь нюхать.
Трофимов, полузакрыв глаза, не вслушивался в разговор. Подкрепления из города могут подойти часа через четыре-пять, нужно обязательно оставить за собой разрыв в несколько часов, значит, пора выступать, к часу дня надо обязательно выступить. Впрочем, немцы вряд ли смогут сразу собрать серьезные силы, пока снимут войска с оцепления и подтянут из леса разгромленные подразделения Зольдинга, — да, сейчас самая пора. Он подумал о Скворцове, о Веретенникове, никак не мог вспомнить их лица, и это его расстроило. А может, уцелели? И как там остальные? Глушов, Шумилов?
И девушка Скворцова еще ничего не знает, ее, кажется, успели переправить на Большую землю, совсем девчушка. Женщины, женщины, а им-то за что так? Неужели все у Глушова погибли, все сто восемьдесят человек? Трофимов знал, что так не бывает, и послал связных, успеют ли они вернуться, им придется идти быстро, очень быстро, отставшим — не догнать. В час они выступают.
Трофимов незаметно наблюдал за Павлой, прикрыв глаза, — она, присев под яблоней, рядом с пустыми кринками, кажется, дремала; она не поглядела на него ни разу с тех пор, но он знал, что она все время думает о нем. Ее присутствие сделалось ему чем-то необходимым, и он, еще раз бросив взгляд на Павлу и удостоверившись, что она, теплая, живая, близкая ему бесконечно, тут, рядом, и ей ничего не угрожает, откинулся на спину полежать. Поспать бы, впереди у них много счастливых дней до самой старости, их ничто теперь не разлучит, он сделал все, как нужно, и вывел отряды, и ему нечего стыдиться, сколь многим он обязан ей, Павле. С этим ощущением счастья и благодарности к ней Трофимов надвинул на глаза фуражку и стал дремать, и почти сразу его разбудили шум и выкрики.
— Стой! Стой, застрелю! — услышал он чей-то незнакомый голос, и второй — странный, сухой, с трудом выговаривавший «р».
— Товарища Трофимова, Трофимова… У меня важное донесение.
Трофимов трудно, спросонья, поднял голову, увидел высокого седого человека со впалыми щеками, в глаза бросились хорошие, ловко сшитые по ноге сапоги.
— Что там? — спросил Трофимов, садясь и приглаживая руками волосы. — Я Трофимов, говори.
Глядеть мешало яркое солнце, и он подвинулся по земле, вскинул голову.
Он подумал о связном от Глушова, присматриваясь, быстро вскочил на ноги и больше ничего не успел ни подумать, ни сделать — Павла метнулась к нему, и он совсем близко увидел ее затылок, со стянутым шпильками тяжелым узлом волос. Он ничего не понял, он не мог знать, что, встретившись в одно мгновение с глазами седого, неожиданно подошедшего от избы, Павла узнала его и, прежде чем Зольдинг выстрелил, она успела кинуться между ним и Трофимовым, и ее сразу же тупо толкнуло пониже груди. Она сделала к Зольдингу неверный шаг, широко открыв глаза, и Зольдинг почти в то же самое мгновенье узнал ее. И как в тот раз, ее широкое белое лицо все росло и росло в его глазах и надвигалось на него, заслоняя все перед собой, и он выпустил в него всю обойму. Кто-то выбил у него из рук пистолет, сильно ударил возле уха, Зольдинг зашатался и выпустил пистолет, глухо стукнувшийся о землю. Все произошло за каких-нибудь пять или шесть секунд; опомнившись, к Зольдингу кинулись все сразу. Он не пытался сопротивляться, его уже крепко держали Гребов, Кузин. Он не видел кричащих ртов, заросших лиц, грозящих кулаков, не чувствовал железных мужицких рук, державших его, он никак не мог оторваться от лица Павлы, оно падало прямо на него, и он, защищаясь, хотел закрыть голову обеими руками и не смог: его держали.
Трофимов, кинувшись к Павле, не успел ее подхватить, она тяжело рухнула лицом вниз.
И, умирая, она все слышала, что в нее стреляют; не было боли, боли не было, все сразу исчезло, и остался в надвинувшейся пустоте утихающий гул; и солнце исчезло, и земля, и она сама, и только жило в ней некоторое время ощущение непривычной беспомощности; и, тяжело ворочая распухшим языком, все хотела что-то сказать, но у нее не выходило.
Трофимов, стараясь разобрать, придвинулся к самому лицу Павлы и все вытирал с него кровь ладонью; от мучительной, медленной, передернувшей все внутри мысли, что все кончено и поздно и жить больше нечем, боль ударила ему в голову, и Трофимов, оглушенный этой разрывавшей мозг болью, все время помня, что он не один, все-таки не смог удержаться и пошел куда-то в сторону, медленно передвигая ноги. Он наткнулся на обвисшие ветки, густо усеянные молодыми зелеными яблоками, ничего не видя перед собой, остановился, пересиливая свинцовую тяжесть в ногах.
— Гребов, — сказал он глухо, не оборачиваясь, — Гребов, иди распорядись, пусть отряды выступают, как было намечено. Ты слышишь, мы пропустили время, уже лишних полчаса. Распорядись, пожалуйста, быстрее.
81Зольдинг стоял, выпустив разряженный пистолет; все дальнейшее ему было ясно и не пугало. Он мог застрелить еще одного или двух здесь, но ничего бы это не изменило, ведь главного он не сделал. Он глядел неотрывно на припавшего к убитой им женщине Трофимова, глядел, как Трофимов пытается приподнять и посадить женщину и, удерживая на весу, заглядывает ей в лицо. Зольдинг усмехнулся: восьми патронов достаточно, чтобы свалить вола, не то что женщину; все-таки он убил ее, и злая радость шевельнулась в нем, он не мог не видеть горя Трофимова. Значит, Трофимов — реальность, вот даже есть женщина, которую, очевидно, любит Трофимов, и он, Зольдинг, сумел причинить Трофимову горе. Зольдинг усмехнулся теперь своей радости, такой мелкой по сравнению с тем, что он не сделал. Но он все-таки прошел, он их перехитрил, значит, он хорошо к этому подготовился внутренне, а ведь это можно было сделать кому-нибудь и раньше. А впрочем, в таком скоплении людей, в такой суматохе разве это было трудно? Нечего себя обманывать.
Опустошение от невыполненного парализовало его: Зольдинг слышал, с каким бешенством стягивали его длинной, прочной кожей, и равнодушно подчинялся. Теперь кончено, тот пленный, Скворцов, прав в отношении его, он ни на что уже не годен, не способен ни к чему. Его сильно толкнули в спину и подвели к Трофимову. Зольдинг внимательно вгляделся в лицо Трофимова. Так вот он какой, этот несуществующий Трофимов, этот миф, эта нелепость. Ничего особенного, ничего примечательного, среднего роста человек с перевязанной рукой, глаза воспаленные, в красных веках, короткий нос, белесый, как все русские, и невидный — вот он какой, Трофимов, приведший Зольдинга сюда, в грязную деревню под дула русских мужиков.
— Кузин, допроси ты его, — так же глухо вытолкнул из себя Трофимов, не глядя в сторону неизвестного, он боялся дать прорваться своей ярости.
Для этого белесого, неестественно спокойного человека и окружавших его людей Зольдинга точно не существовало, они обращались с ним как с использованной, ненужной вещью, и напоминание о пленном, о последнем своем выстреле в голову, снова некстати обожгло Зольдинга. Он должен экономить силы, ему еще предстояло умереть.
— Погоди, погоди, — Кузин торопливо подошел к столу. — Да это же военный комендант Ржанска Зольдинг. Как же… он самый, голубчик, — говорил он, всматриваясь в него, и Зольдинг опять не отстранился, не изменился в лице и так же спокойно встретил его взгляд. Руки его были крепко скручены старым чересседельником.
— Неужели? — повернулся к ним Трофимов, против своей воли отмечая странное поведение немца. И ярость снова взорвалась в нем, чувство потери не отпускало, он легко, словно высушенный сноп, повернул Зольдинга за плечи к себе, — у него в руках сейчас была железная сила, — и когда к спине Зольдинга прикоснулись руки Трофимова (да, да именно его руки!), Зольдинг сделал шаг назад, отстраняясь от этих рук.
— Я генерал германской армии, — негромко, по-русски сказал он и сразу пожалел. — Я требую обращаться со мной по Женевской конвенции тысяча девятьсот двадцать девятого года…