Иван Сотников - Свет всему свету
За Голевым карабкалась Оля Седова. До чего у нее большие ласковые глаза! Она долго пролежала в госпитале и лишь на днях возвратилась в полк. Максим мало знал девушку и всю дорогу присматривался к радистке, невольно сравнивая ее с Верой и Таней. Ни на одну из них Оля не похожа. Вера строга и деловита, Таня задумчива и сердечна. А у Оли веселый и задорный нрав. У разведчиков сразу глаза разгорелись, и они наперебой ухаживают за нею. Проходу не дают. Однако в обиду Оля себя не даст. Сама кого хочешь обидит. Истинно птичка-востричка, как ее давно прозвали в полку. Хохочет без умолку. С такой не заскучаешь. А отчаянная какая! Разве о ней написать? Впрочем, тоже не годится. Сейчас всех интересует не вчерашний, а сегодняшний день войны. А что напишешь про нее сегодня?..
Разведчики брали последнюю кручу. По-прежнему ни выстрела. Но стоило их дозорам продвинуться ближе к перевалу, как сверху резанул пулемет. Его оглушительный треск, подхваченный чутким горным эхом, раскололся на тысячи звуков, и казалось, не один, а сотни пулеметов рвут и режут воздух.
Сбив немецкий заслон, бойцы вымахнули на самый гребень.
— Говерла! — обрадованно воскликнул проводник-гуцул.
Ничего подобного Максим нигде не видел. Присев у порога ветхой колибы, как называют тут хижины-землянки гуцульских пастухов, залюбовался чудесным ландшафтом. Вдали высились три гребня: один над другим, и последний — под облака. Вот они, хмурые Черногоры, и посреди их суровых вершин — величавая Говерла. А вокруг нее гребни окаменелых волн, над которыми нависли сизые тучи, слегка позолоченные косым солнцем. Подпирая их плечами, Поп Иван[29] словно опасался, как бы они не осели на зеленые полонины и серебряные нити горных рек.
— Какой край! — сказал Максим проводнику.
— Ой, як мила Гуцульщина! — отозвался тот, не оборачиваясь.
Проводника-партизана бойцы любовно и ласково называют дядя Петро. Максим еще и еще приглядывался к гуцулу. Добрый старикан! Сейчас он стоял в гордой позе, опираясь на свой диковинный самопал, сохранившийся едва ли не со времен опришков Довбуша, карпатская вольница которого когда-то долго приводила в трепет угнетателей. Большой и кряжистый, дядя Петро чем-то напоминал горы, что громоздились вокруг. На нем широченный, в две ладони кожаный пояс. На крутое плечо небрежно накинут нарядный кожух. На голове шляпа с пером. Ридну армаду он встречал, одетый по-праздничному.
— Ты бывал на Говерле? — спросил Максим гуцула.
— Ни.
— А правда, с нее Дунай виден?
— Ни, а Москву, кажут, бачилы.
— Москву?.. — изумился Максим.
Старик не ответил. Как можно сомневаться, если кажут люди!
Солнце нехотя скатилось за скалы, и сразу, как бывает лишь в горах, померк день. На дальнем хребте потухло последнее дерево, только что горевшее в багрянце заката. Дозоры ушли вперед, а разведчики остались с головной заставой у перевала. Зажгли костры, и на их огонь сходились гуцульские партизаны. Многие просто с палками и ножами, а некоторые и с огнестрельным оружием: или с самопалами, как у дяди Петро, или с мадьярскими и немецкими винтовками. На склонах дальних гор тоже стали вспыхивать костры, вначале немного, потом все больше и больше.
— То партизаны Олексы, то гуцулы, — уверенно произнес дядя Петро. — То огни привета Червоной Армаде.
Олексу Борканюка знает вся Гуцульщина. Он родился в местечке Ясина, что за хребтом; недалеко от Рахова. Сюда, в ридну Верховину, он вернулся в годы хортистской оккупации, чтоб поднять людей на борьбу, и героически погиб здесь, выданный предателем. Героя гор знали тысячи людей, они читали его листовки, вместе с ним били врага. Им запали в душу его предсмертные слова, брошенные в лицо палачам, что все равно свет придет из России.
— Ведал он, от там, у тий сторони Москва! — объяснял гуцул, указывая за горы. — Ведал, даст она нам життя, як свято[30].
У ближнего костра вдруг зазвучала песня, тихая и мелодичная:
Говерла, Говерла, гора изобилья,Ты первой, Говерла, солнце встречаешь,С ветрами всегда говоришь ты,И думки людские тебе известны.
Это песня о сказочной Говерле, о горе-великанше, которую ни обойти, ни объехать; о горе несметных сокровищ, где пастбища не меряны, стада не считаны, виноградники не тронуты; где сила и счастье людское, только не пускают к нему руки чужеземцев.
— Чуете, колокол? — оживился дядя Петро.
Максим прислушался. В бескрайней тишине, померкшей и неповторимой, отдаленно звучал колокол. То были не редкие удары церковного благовеста и не торжественный перезвон, как сказывают тут, святого праздника, а тревожный призывный звук набата, идущий прямо в сердце и заставляющий его биться настороженно и жарко, как бывает перед боем. И не понять, откуда он: то ли из Рахова, что затих у Тиссы, то ли из Ясины, с родины Олексы, то ли еще откуда.
— То колокол Говерлы, — убежденно сказал гуцул. — Почему звонит, спрашиваете? О том лишь Говерла ведает. Чуете, гудит як?..
Проводник-гуцул говорит тихо и торжественно, как о тайне, дорогой и сокровенной. Как знать было ль то иль народное сказанье обросло мудрой небылью, а Максиму верилось, было именно так, не иначе.
...Кто знает, когда, всякий счет годам потерян. Лишь память хранит дивную сказанку про горькую беду. Был на Говерле утес-дыбун: высокий-высокий, вершины не видно. А в городе за горой — замок белокаменный, где жил мудрый русский князь. В мире и дружбе жил он с соседями, на чужую землю не зарился. Сыскались, однако, лиходеи-ненавистники и на Говерлу стали жадно поглядывать. Призадумался князь, самолучших мастеров созвал и повелел им башню-великаншу воздвигнуть, чтоб с нее все Карпаты обозреть можно было. Прослышал о том князь стольно-киевский — серебряный колокол в горы послал. Чтоб по всем долинам его призывный звон раздавался. Пуще прежнего воззарились чужеземцы на добро горных людей и, захотев покорить их, с оружием двинулись на Говерлу. Долго и славно бились ее защитники, пока чужеземцы не сожгли город. Огонь проник в башню. Злодеи-пришельцы взревели от радости. Только не стихли еще ликующие клики захватчиков, как грянул гром, и эхо разнесло его по горам и долам. На месте рухнувшей башни взвился столб земли и дыма, выше неба взвился, и никакого колокола враги не нашли — его поглотила земля. Но голос его сохранился и там. В дни больших тягот и бед народных колокол опять звонит по всем Карпатам.
— Чуете, вин знова кличе! — закончил старик. — Ишь, гудит як.
И в самом деле, отдаленно гудели набатные удары колокола. Может, то гуцульские партизаны сзывали своих товарищей для последней решающей схватки; может, они предупреждали об опасности горные села и селения; может, призывно обращались за помощью к армии-освободительнице, идущей из-за гор, — кто знает!
2Продвигаясь поутру с дозором, Максим наткнулся на странную процессию всадников, спускавшихся крутой тропкой. Впереди ехал священник, за ним молодой гуцул с крестом. Потом показался гроб. Он подвешен на шесте, концы которого привязаны к седлам двух лошадей, идущих цугом. За ним гуськом тянулись, вероятно, родные и друзья покойного.
Дозорные вышли к тропе и молча взяли под козырек. Ритуальная процессия застыла на месте.
— Слава Ису! — опомнился первым священник.
— Русские, русские! — пронеслось из конца в конец.
Хоронили партизана, убитого хортистами. Его сын Павло Орлай скорбно стоял у гроба, отрешенный от всего, что здесь происходит.
У Максима защемило сердце. Вспомнился страшный день из детства. В их дом ворвались тогда белые. Схватили отца, выволокли во двор и, истерзанного, повесили вниз головой. Перепуганный Максимка упал на порог и, обессиленный, с ужасом глядел, как умирал батя. «Запомни, сынку!» — крикнул отец перед тем, как ему отрубили голову. Оттого и близки Максиму горестные чувства юноши-гуцула у гроба отца.
После похорон Павло Орлай подошел к Якореву.
— Возьми с собой, — попросил он. — Отец наказывал: будь с русскими.
Максим привел его в полк. Гуцул говорит по-русски, знает мадьярский, и его оставили проводником-переводчиком.
Двадцатидвухлетний Павло высок, статен, темноволос. Он лет на пять моложе Максима. Когда рассказывает о своей жизни, в светло-голубых глазах его, похожих на чистое верховинское небо, то и дело вспыхивают огоньки, злые, негодующие.
Отец его имел крошечное поле в сорок сягов, а сяг — мера небогатая: меньше четырех квадратных метров. Как тут прожить!
— Ось погодите, привезу грошей — будет життя, як свято! — подбадривал он жену с сыном, собираясь за океан.
Павло три зимы бегал в школу. Читал и писал лучше всех в классе. Способного гуцула учитель устроил в гимназию. А вскоре отец потерял работу и заболел, перестал слать гроши. Семье пришлось туго, и, чтоб учиться, Павло работал лесорубом и шахтером, собирал виноград и косил траву, натирал полы в мадьярских особняках.