Надежда Чертова - Большая земля
У Левона слегка дрогнули нависшие брови. Он обернулся вслед снохе и увидел на ее спине длинную темную косу, которая с каждым шагом женщины шевелилась, как живая. Это окончательно раздражило старика: вольная коса, по его понятиям, полагалась только в девичестве, а баба по закону тотчас же после венца должна чистенько прибрать волосы под повойник.
Левон упруго вскочил с саней, прошел по двору, распахнул тяжелую калитку и остановился, видя и не видя широкую, белую, сонную улицу.
Снохи его беременели каждый год, и он всегда гордился мужской силой сыновей и всей своей многолюдной здоровой семьей. Старшим сынам он сам указал жен. Это были бедные, безгласные, работящие девушки, одна даже перестарок. «Силу в дом беру, а добра своего хватит», — мудро рассуждал старик.
Но младший сын Савелий на год раньше срока, назначенного отцом, самовольно привел в дом девушку с бедного хутора, где жили пришлые огородники, или попросту «капустники». Савелий «окрутился» с Агафьей в райсовете и ничего слушать не хотел о настоящей свадьбе, с попами, пьяными обедами и песнями. Левон, скрипя зубами, стерпел первую сухую свадьбу в своем доме. Однако с этого самого дня в сердце его закралась неодолимая тревога: казалось, в семье, до того покорной его воле, все пошло вкривь да вкось. Младшая сноха быстро забеременела. Но старик уже не говорил Леске: «Мое семя, плодное!» — и не ощущал привычной счастливой гордости за нового внука.
Глянув вдоль улицы светлыми затуманенными глазами, Левон вдруг увидел длинноногого Евлашку, вороватого, непутевого пьяницу, которого в Утевке били и побаивались. Евлашка подошел своей легкой, неуверенной походкой, высвободил из длинного рукава руку и протянул ее старику. Пальцы у него были потные, гибкие, и весь он казался неправдоподобно тонким.
— Баламутят! — глянув куда-то вкось, сказал Евлашка. — Всю деревню кверху ногами поставили. Колхоз!
— Мне не каплет! — досадливо откликнулся старик. — У меня свой колхоз.
Евлашка поморгал красноватыми веками и, достав кисет, начал медленно его разматывать.
— По дворам шастают, — все так же тихо проговорил он. — Народ сбивают. Степан Ремнев, а с ним…
Евлашка затрясся от смеха, и кисет, длинный и грязный, запрыгал в его руках. Рыжеватые, словно выщипанные усы воришки хищно взметнулись кверху, пепельное лицо покрылось морщинами, одни оловянные глаза в красных веках остались неподвижными.
— А с ним Нужда ходит, Авдотья! — уже не смеясь, громкой скороговоркой прибавил он. — Твоя младшая сношенька с Нуждой ухо в ухо идет. А Савелий с Панькой Потаповым шепчется, с кузнецом. Гляди, не подсекло бы тут.
Левон уже с отвращением и даже со страхом посмотрел на темные быстрые, словно резиновые, пальцы Евлашки и не помня себя крикнул:
— Убью!
Евлашка от неожиданности просыпал на снег махорку и усмехнулся прямо в багровое лицо старика.
— Приходи к Дегтю сумерничать. Ноне в полночь, как отзвонят. Добрые люди соберутся. Тебе тоже есть чего спасать!
Левон отступил на шаг и порывисто отмахнулся. Он знал о ночных сборищах у Дегтева. Но был слишком умен и прочен в жизни и поэтому презирал эти тайные «шептанья».
— Против закону идете, — стараясь соблюсти достойное спокойствие, сурово ответил он. — Сам был старостой знаю.
Но тут внезапно вскипела в нем вся многолетняя кровная гордость крепкого и властного хозяина. Мгновенно отошли и тревога, и малодушный страх перед бедой, которая, чудилось, уже стоит у ворот.
Он побледнел и двинулся на Евлашку, сверкая глазами. Голос его теперь зазвенел молодо, сильно, с напором:
— Один постою за крестьянство, без шептальников. Дома мои, да дружба в домах, да хозяйство — у всех на глазах. По-моему, каждый сам себе хозяин: роди сынов, паши землю — и будешь счастлив в этой жизни.
Евлашка выплюнул цигарку, злобно растер ее на снегу и тонко хихикнул:
— Ну да, ну да! Счастливо тебе горевать, дедушка, прощай!
Он легко сорвался с утоптанной дорожки и обошел старика, вихляясь и размахивая длинными рукавами.
— У, сучье семя! — сипло, вдруг потеряв голос, прошептал старик.
Он плотно закрыл калитку и только теперь почувствовал, что весь вспотел, как после бани.
За полдень, когда семья Левона Панкратова собиралась обедать, к воротам подскакал на заиндевелой лошади незнакомый парень в серой шапке и в новом коротеньком полушубке.
Встревоженный Левон встал, накинул шубу и торопливо вышел на крыльцо. Парень, успевший уже открыть калитку, тянул лошадь через высокую закладку. Левон увидел светлые косицы и оттопыренные уши парня, примятые серой шапкой, и скорее догадался, чем узнал в нем младшего сына своего орловского кума Пронькина. Недовольно крякнув, старик стал сходить с крылечка. Парень обернулся. Не захлопнув калитку, он подбежал к старику и, глядя на него по-собачьи, снизу вверх, путано забормотал:
— Дяденька! Дядя Левон! Ты ничего не знаешь? Наша Орловка погорела… Третьеводни постановление написали, вроде в колхоз всех, а вчера…
Парень вытянул шею и, внезапно всхлипнув, зашептал в волосатое ухо Левона:
— Сами пожгли, слышь, дядя?.. Батя, брательник его, еще Никифоровы. Одежу, кладь по родне загодя развезли, коней вывели в степь да нахлестали… А хлебушко, коров, телятишек — своими руками… все равно отберут. Ночью запалили, ну и понесло ветром, улица вся занялась… Угольки одни остались…
Старик, побледнев, широко перекрестился и хрипло спросил:
— Степан где? Семья вся где?
Парень скользнул косым взглядом по калитке, по плетню, смежному с двором Лески.
— Батя в город подался, а я в Утевку завернул.
Только сейчас Левон увидел, что глаза у парня кроваво-красные от ветра и бессонницы.
Дрожа в ужасе и бешенстве, старик толкнул парня жестким плечом, подошел к калитке и плотно прикрыл ее.
— Пошто брата родного объехал? Прокопия-то? — требовательным шепотом спросил он, возвратясь.
Парень скривил обветренные губы:
— Был я у него. Коня не дал завести. «Езжай, — говорит, — с богом. Я, — говорит, — в колхоз зашел и знать вас с батяшей не хочу». Жена тоже завыла.
— Гость! Не просили тебя, не звали, — гневно перебил его Левон. — Коня поставь, полоумный!
Парень жалостно улыбнулся и повел коня к сараю. Левон сердито пошел к дому. Парень нагнал его и цепко потряс за рукав.
— Батя сказал: «Жгите, палите, не жалейте!» — крикнул он вдруг сломанным, кликушеским голосом. — Сгиб хрестьянский род на веки веков! Теперь и убивать не грех!
— Молчи, окаянный, погубишь! — прошипел старик, багровея и задыхаясь.
Он отвернулся и твердо ступил на запорошенное снежком крыльцо. В темных сенях неуклюже повернулся к парню — тот невольно отпрянул — и сказал, грубо нажимая на слова:
— Проглоти язык, сучий хвост! Поешь — и скачи с моего двора. Куму Степану моего слова не будет. Знать ничего не знаю!
За обедом старик пристально и грозно посматривал на сыновей и на гостя. Сыновья его, все трое, были здесь, около него, и он стал уверять себя, что в доме у него все спокойно. Правда, вокруг на глазах рушились одно за другим крепкие хозяйства: ушел в колхоз молодой Прокопий Пронькин, свел со двора корову мрачный Леска, толстая Семихватиха послушно ходила на колхозные собрания. Но про Левона как будто забыли: к нему не заглядывали комиссии, и он не показывался на собраниях. Казалось, эта белая снежная зима была точно такой же, как все зимы его ровной жизни, и, взглядывая на парня, сминавшего жирные блины торопливыми, нечистыми пальцами, старик с ненавистью думал, что это он, только он, сын Пронькина, нарушил мирный покой его двора.
Не умея больше сдержаться, Левон сказал:
— Ну вот, поешь — и в дорогу… с богом! Погодка ноне.
Никто не посмел и слова вставить. Парень поднялся, молча поклонился, потоптался у порога и вышел во двор. Скоро под окнами мягко и сбивчиво протопали копыта лошади. Тогда все, словно сговорившись, встали из-за стола. Старшая сноха, бесшумно ступая ногами в толстых шерстяных чулках, принялась убирать посуду.
Старик пересел к окну, положил тяжелую голову на ладонь и сбоку устало оглядел избу.
Жизнь шла как всегда. Снохи убирались, ребятишки с криком убежали на улицу, в зыбке заплакал младенец. Парень как будто совсем не приезжал, а только приснился. Но сон этот старик никак не мог стряхнуть: оставалось смутное, ноющее ощущение тревоги — не о куме, не о сгоревшей усадьбе, а о своем родном, что лежит у самого сердца.
Сыновья ныне обряжались на работу с особенной медлительностью. Старший два раза надевал и снимал ремень, будто примеривал его, потом усмехнулся и сел на скамью у порога. Средний — широкоплечий молчаливый Нефед — накинул шубу на одно плечо и принялся, словно с удивлением, разглядывать свою мохнатую шапку. Савелий же и не думал одеваться: сидел на постели и нехотя обертывал ногу чистой холстинной портянкой.