Владимир Корнилов - Семигорье
— В небе над нами тихо, а над Мадридом падают бомбы, и с завода Круппа выползает ещё один эшелон пушек. Гитлер ломает голову, как припугнуть Англию и французов, наши наркомы думают, как выплавить добавочный миллион тонн стали. И всё в одночасье. И в разных концах. И всё связано. Всё — жизнь. И всё касается твоей жизни. Вот оно как, Алексей! Иной раз оглянешь всё разом и думаешь: лучше пару лишних часов из своих суток станку отдать, чем видеть, как рушится от бомб Исаакий.
Рука дяди Ники лежала на Алёшкиных плечах, шли они согласно, в лад, выстукивая по неподвижным, уложенным в гранитную набережную плитам. Алёшка слушал, Николай Андреевич говорил:
— Всё бы в полбеды, Алёша! Но даже здесь, в первом городе России, где река жизни бурлит, и омут встретишь, и суводь. Знаешь суводь? Вот-вот, где течение в обратную крутит! Река к морю, суводь — к берегу. Неприятное место. Всё тут: и мусор, и палки, и коряги, и водовороты — всё. Занесёт в этакую-то — сам себя не узнаешь. Будто в глухом пруду сидишь — сам в тине, вокруг зелёная теплота. Не знаю, как ты на то смотришь, но обзаводиться диванами и родственниками, спать, наедаться, вечера убивать в карты — это не по мне, Алексей! Отец твой умно сделал — увёз вас. А я вот не сорвал с корня ни Марию, ни Ольку. Олька гостиным воздухом дышит! Прижилась на Басковом — не вытянешь!..
«А мама хочет вернуться на Басков…» — думал Алёшка. Он знал, что отец на Басков не вернётся, даже если мама останется в Ленинграде. И то, что он оказывается между отцом и матерью, где-то в опасно растянувшемся пустом пространстве, и теперь должен сам, полагаясь только на собственные чувства, решить, где и с кем ему жить, его угнетало.
— Николай Андреевич! — Алёшка сбился с согласного шага. — Всё не так как вы думаете! И то, что папа увёз маму с Баскова, ничего не изменило… Ничего! Ведь мама приехала сюда, чтобы остаться…
Дядя Ника прирос к плитам набережной. Ветер, откуда-то дунувший, забросил его волосы с затылка на лицо, и дядя Ника непонимающими или не хотевшими понимать глазами смотрел на Алёшку сквозь волосы, как сквозь ветви.
— Так не шутят, Алексей! — сказал он и резким движением забросил волосы на затылок.
— Я не шучу, дядь Ник, — сказал Алёшка, не замечая, что называет Николая Андреевича, как в былое доверительное время отрочества. — Это действительно так. Что-то не ладится у папы с мамой. И расстались они плохо…
Огни Петроградской стороны за плечами дяди Ники, на которые смотрел Алёшка, расплылись, Алёшка теперь видел одно жёлтое, неясных очертаний, пятно, как будто смотрел на огни без очков.
— Надо двигаться, — сказал Николай Андреевич и увлёк за собой Алёшку. — Не могу стоять, когда на душе пакостно… Говори!
Он шёл стремительно и молча, слушал. Алёшка улавливал, как постепенно грузнеет его шаг и сам дядя Ника мрачнеет.
— Обухом по голове! — сказал он, наконец. — Не ждал. Не ожидал, чтобы Иван — и не понял. Не понял Елену. Ну и ну! Да разве можно ей без дела? Елене наркоматом заправлять, а вы ей кастрюли! Ох, Иван, Иван, даль узрел — под ногами не поглядел… Ты-то хоть что, — или мать свою не знаешь? Как я радовался, когда в Хабаровске вы жили! Письма, какие от Елены шли — умные, ясные. И в каждом — радость: пришло настоящее дело! Уважение. Почёт. Член городского Совета! Каждый третий, если не каждый второй, на улице здоровается!.. — Дядя Ника совсем вышел из себя. И без того расстроенному Алёшке казалось, что дядя Ника сейчас схватит его за куртку и в злом отчаянье будет трясти.
Но Николай Андреевич вдруг замкнулся. Теперь он шёл быстро и ровно, заложив руки за спину, на Алёшку не глядел и молчал. Они прошли мимо высокой и спокойной, как всё в Ленинграде, ограды Летнего сада, вышли к Дворцовому мосту. Николай Андреевич приостановил свой бег.
— Алексей! — сказал он отчётливо и громко. — Ты знаешь, что сейчас ты можешь всё?! Можешь вернуть Елену в Семигорье, можешь кинуть на растерзание басковцам! Что ты намерен делать?
— Ещё не решил.
— Ты удивляешь меня! Слушай, Елену я знаю. Она любит Ленинград. Может быть, не столько Ленинград, сколько Питер. Все они там, на Басковом, любят Питер… Но даже в Ленинграде Елена не будет жить без тебя. Ты для неё больше, чем город. Больше, чем она сама. Можешь поверить мне, я знаю. Если она бросала работу, смиряла себя и ехала за твоим отцом, она ехала из-за тебя… Ты должен знать об этом. И распорядиться своей властью над матерью должен бережно. Ленинград богат хорошими людьми. Это — так. Но вы-то с матерью будете жить на Басковом!.. Елена, конечно, не Мария, но, кто знает, там и она может повторить Марию. И ты не так уж силён, чтобы устоять перед соблазнами житейских пустых радостей. Отец твой верно мыслит, правда, не всегда верно поступает. Жить с ним — это я тоже знаю — труд! И всё-таки рядом с отцом ты не упустишь главного. Езжай к отцу, Алексей. Мать должна уехать с тобой. Но прежде… нет, не ты в семье голова. Но запомни и скажи это отцу: мать погибнет, если у неё не будет настоящего дела. Она же деятельный человек! А вы ей — кастрюли!..
— Я понял, дядь Ник, — сказал Алёшка. Ему почему-то было горько и стыдно и хотелось плакать.
— Давно бы понять! — сказал Николай Андреевич, он смотрел на Алёшку с сомнением. — Не бережёте Елену. А внимание ваше и понимание она заслужила. Давно!.. Ну, пошли. Поглядишь, как живу…
Молча они прошли Марсово поле, сумеречный пустынный бульварчик, вышли к старинному дому с глубокой аркой во двор. Дом был похож на дом в Басковом переулке, Алёшка сразу это заметил и со значением поглядел на дядю Нику.
— Пошли, пошли, — сказал дядя Ника. — Важен не дом, а кто в нём! — Он коротко засмеялся впервые за вечер.
«Удивительное дело, — думал Алёшка, возвращаясь от дяди Ники. — У всех будто одна забота — лепить меня по образу и подобию своему! Мама воспитывает comme il faut, Олька выбивает деревенщину. Тётушки спешат просветить в чувствах. Папа — ну, папа хоть просто пускает в леса и поля, надеясь, что семигорская земля сама обкатает, как надо! И всем до меня дело! Как будто их собственная жизнь зависит от того, где я буду, с кем я буду, что буду!.. А я не хочу! И хватит водить меня за ручку!..»
Алёшка сосредоточился на своих мыслях и не замечал, что идёт на Басков не переулками, а дальней кружной дорогой, которой они шли с дядей Ником. Он как бы испытывал потребность в обратном порядке размотать то, что вобрал в себя за этот вечер.
«Что я, собственно, есть? Вот сейчас, теперь? — думал Алёшка, выходя на набережную. — Я забочусь о твёрдости своего характера. Но если честно, твёрдости у меня нет. Никакой! Я — что-то неопределённое и мягкое, как вспаханная земля. Да! Моя душа как пашня! С кем ни сведёт жизнь, от каждого что-нибудь да останется. Сеятелей-то вокруг! И мама. И Василий. И лесник Красношеин. Даже рыжая Фенька и та царапнула душу! Ох, как густо засеяна моя душа! И что теперь? Так мне и быть покорным добрым полем, на котором всяк со своим лукошком? Так с покорностью растить то, что сеяно? И доброе и недоброе?.. Любой хозяин, который пашет и сеет, наперёд знает, чему быть на его поле, чему не быть. А душе? Душе разве не нужен хозяин? И не вопрос ли моей жизни — что из посеянного взойдёт?.. Я должен понять, что во мне добро, что — не добро. Сам! И всё совершить в себе своим разумением и своей волей!
Самое важное — знать, каким я должен быть. И как жить, чтобы от меня была польза… Я это чувствовал, но не знал! Теперь надо переворошить всё, что есть во мне, и не по случаю — по разумению делать из себя человека! Моей душе нужен хозяин. Пора не просто быть, пора действовать!..»
Алёшка в волнении прибавил шагу. Он чувствовал, что открыл для себя очень важное, и нетерпеливое желание сказать кому-то о том, что он открыл, охватило его. Но в этот полуночный час даже прохладная набережная с её постоянным живым плеском реки была безлюдна. Ни лодок, ни веселья на текучей воде. И стены ближних домов, подсвеченные уличными фонарями, и тёмные окна отделяли от него спящих людей.
Над чугунными оградами, в тени домов, таились округлые купы деревьев. В тишине переулка размеренно цокала по каменной брусчатке лошадь ломового. По освещённому взгорбленному мосту, к которому Алёшка сейчас шёл, перебегал на ту сторону Невы трамвай, роняя из-под проводов себе на крышу зелёные и белые огни. «Наверное, последний», — думал Алёшка. Ему казалось, что сейчас он один не спит в ночном Ленинграде, и гордое чувство покровителя отдыхающих в домах людей снизошло на его душу.
Но, скоро он различил, что и сюда, в ночное безмолвие домов и улиц, с Выборгской стороны, с Охты, с Кировского района доходит гул работающих заводов и глухие, ровные металлические удары — не все в городе спали, и Алёшка подумал, что город, наверное, никогда не засыпает весь, целиком, как засыпают в их лесной стороне деревни.
Серединой Невы опять шёл буксир, и баржа, которую он тащил, знакомо отсекала своей тенью золотистые столбики отражённых в воде огней. Буксир поравнялся с Алёшкой, с шипением выпустил белый пар, и, как будто то был сигнал, тишину ночного города прорезали звуки сирен. Завывания, похожие на волчий вой, неслись на город, поднимались над домами, падали в провалы улиц и переулков. Загудели короткими частыми гудками окраины, и мгновенно, и как-то жутко, погас по всему городу свет. Где-то у Финского залива перекрестились лучи прожекторов, чёрное небо отразило вспышки далёких пушечных залпов.