Дмитрий Урин - Крылья в кармане
— Ну да, — ответила Нюра и пошла прочь.
Оглянувшись, Игорь Михайлович увидел лес, не очень темный, в звездах между соснами, дачу, свет в окнах, такой, как всегда в это время.
— Конечно же, — сказал он вслух. — И свет в окнах такой, как всегда в это время. Чего это я вдруг?
Он подошел к дому с новым чувством. Но не облегчение, а скорей разочарование охватило его. Не то чтобы он хотел несчастья или даже просто события в своей семье, но профессиональная следовательская привычка определять людей, дела и обстоятельства прежде всего мгновенно, «по нюху», а потом уже разбираться в них, привела его к этому чувству.
— Чем это ты, Ксанка, зачиталась? — сказал он жене. И все еще не веря, что первоначальное, «нанюханное» чувство обмануло его, спросил: — Ребенок спит?
— Спят. Оба. И Мишка, и ребенок, — ответила она.
Ребенком они называли Марийку, свою старшую девочку, пятнадцати лет, Мишкой — четырнадцатилетнего своего мальчика.
— Ох, какие мы с тобой, Игорь, старые-старые! — сказала жена вдруг, не вставая с места и продолжая чтение, вместо того чтобы, как всегда это бывало, подойти к нему, погладить усталую голову, расстегнуть крючки на воротничке гимнастерки и потереть мягкой ладонью шею у затылка.
— Ты чего вдруг? — он не садился, ожидая.
Что-то, очевидно, все-таки произошло! Тревога теперь стала более легкой, потому что уже выяснилось, что ничего опасного произойти не могло, и потому еще, что «нюх» напал на след и торжествовал.
— Марийкин дневник читаю. Невероятно! — сказала жена.
— Что «невероятно»?
— Что большая — невероятно, что взрослая.
— Влюблена, что ли?
— Уже. И даже бежит от любви. Вот, послушай. — Она подняла тетрадь и вздохнула. — «Вчера Костик сказал: „Ты подумай, Марийка, чем это кончится?“ — и мне стало грустно. Это у него учительское, от отца — всякое удовольствие портить. Лето кончается осенью, жизнь кончается смертью, а мне что, рыдать и плакать заранее? Это не подход, и я на этот уклон ему указала».
— Хорошо пишет, — сказал отец заинтересованно. — А как насчет грамматики?
— Ужасно! — ответила мать. — Но ты слушай: «А Костик отвечает: „Уклона тут нет, а так и до детей дойти можно“. Это, конечно, преувеличение: всем мало-мальски развитым и сознательным людям известно, что поцелуи не всегда до этого доводят».
— Целуются, сукины дети! — Восторг так подбросил отца, что ему пришлось сесть на стол.
— Целуются, Игорь, — шепотом подтвердила Ксения Львовна, посмотрела на мужа, и те самые мысли, которые вызвали его восторг, заставили ее заплакать. — Помнишь, Игорь, на парадном у доктора Гербильского, на Казачьей улице? Помнишь, мы сидели. Ведь это вчера было, позавчера, кажется. А вот уже наш ребенок Костями интересуется…
Отец снял гимнастерку и, закурив папироску, принялся читать.
Дальше в дневнике было написано: «Конечно, рожать мне рано, так что, разве мне о любви думать нельзя? Мне и умирать рано, а я о смерти думаю. У Вали Новицкой бабушка умерла (скончалась), а мы с нашим Мишкой там были. Зинка Кролевецкая дрожала от страха, а наш Мишка и говорит: „Стыд, позор! А еще пионерка! Машина если ломается, ты тоже дрожишь?“ А Зина Кролевецкая отвечает, что машина не живая, а у этой бабушки была жизнь, и куда она девалась? Мишка сначала сказал, что в безвоздушное пространство, а потом, когда мы засмеялись и стали спрашивать: „Что, она там летает в стратосфере или выше?“ — то он поправился и сказал, что жизнь есть процесс, как бывает химический опыт — горит огонь и выгорает. Куда огонь девается? Никуда. Выгорел. Это объяснение правильное, наш Мишка очень развитой. А Зинка Кролевецкая, дура, даже после этого объяснения смотрела на старуху и дрожала».
— Надо будет с ними поговорить, — решил Игорь Михайлович. — Мы, конечно, не так росли, — сказал он жене, — только кто знает — хуже мы росли или лучше?
— Ах, так же точно росли, — думая о другом, ответила она.
— Нет, не так, — отец поднес дневник к носу и понюхал его. — Совсем не так, совсем, совсем иначе.
Дневник, конечно, ничем не пахнул, но отец услышал все-таки запах чернил, пеналов, обрызганных ручек, почерневших резинок и розовых промокашек, впитывающих большую расползающуюся кляксу. Так пахло его детство.
Утром он рассматривал детей внимательно, как чужих.
Стриженый ушастый мальчик, с головой слишком круглой, пил чай из блюдца, прихлебывая и затягиваясь по очень детской привычке, когда ребенок еще следит за протяжным свистом прихлебывания. За чаем мальчик рассматривал схему радиоприемника в журнале. И оттого, что блюдце стояло на столе и голова опускалась низко, журнал ему приходилось держать в отдалении, а глаза буквально пялить на лоб, чтобы захватить рисунок, не отрываясь. По звукам прихлебывания, как по затяжкам курильщика, можно было следить за интенсивностью и прерывностью его мыслей.
— Не читай за столом, — сказала мать, выхватила журнал и отбросила его.
Мишка не шевельнулся, продолжая пить чай и что-то додумывая.
Девочку рассматривать было трудней. Марийка наливала отцу чай и тараторила. Он заметил ее стрижку с начесом на глаз, так что порой ей приходилось вскидывать голову, заметил ее умение поднимать брови. Не привычку, а именно умение, еще неполное, так что иногда она поднимала их некстати, очевидно в лад своим мыслям, что-то репетируя. Еще отец обратил внимание на грудь и увидел, что здесь, именно здесь, в этих вздутиях неподготовленной блузочки, в новом повороте шеи проведена та раньше не замеченная линия рисунка, из-за которой при первом взгляде на девочку хочется сказать: «Что это, наша Марийка как будто гордой стала?»
Игорь Михайлович заметил, что мать тоже смотрит на детей по-новому, и по грусти в ее глазах, по грусти, похожей на сонливость, догадывался, что мать думает о старости.
К террасе подошел нищий и без слов стал смотреть, как люди едят. Это был деревенский нищий, не профессионал, не из тех, которые приезжают на дачи в автобусе из города и знают мотивы всех просьб — нараспев по-еврейски, с закрытыми глазами по-церковному или с басовой декламацией слова «гражданин».
К террасе подошел мужик в лаптях, с тугой котомкой на спине, очевидно из дальних мест. Он ждал подаяния молча и, глядя на то, как люди едят, старался поймать чей-нибудь взгляд, считая, что это будет верней всяких слов.
Чтобы прекратить это, Игорь Михайлович отстранил чашку и спросил:
— Вы чего хотите?
— Христа ради. Пропитание.
Нищий ответил двумя совершенно отдельными словами, с паузой после каждого слова. Ноги его стояли прочно, словно в этой позиции он собирался оставаться долго.
Игорь Михайлович хотел подать ему, но Мишка подскочил к террасе и крикнул:
— Иди, иди! Надоели! Много вас! Нечего!
И нищий покорно ушел, потому что слова, которые сказал мальчик, были знакомы ему, как собственные «Христа ради».
Типичность этих слов почувствовал и отец, и ему стало страшно: за ними стояло представление о скупых людях, о собственниках, о мещанах. И он крикнул нищему вдогонку:
— Постойте, я вам сейчас дам.
Нищий возвратился. Отец подал серебряную монету.
Мишка, застыв, смотрел на него, как на пьяного, а девочка, глядя на отца и на брата, улыбалась, предчувствуя столкновение. Она знала, как Мишка любит отца и гордится им, и ждала, чем кончится этот взгляд мальчика и отца и весь этот, по ее мнению странный, отцовский поступок.
— Сколько ты ему дал? — спросил Мишка.
— Пятиалтынный, — ответил отец.
— Пятнадцать копеек? — Мишка иронически вздохнул, покачал головой и сел. — Пятнадцать копеек в пользу кулачества.
Марийка прыснула, но тотчас же стерла с лица все признаки улыбки и приготовилась слушать отца, полагая, что его возражения будут серьезными и улыбка ей не понадобится.
— Откуда ты знаешь, что он кулак?
— А то кто же? — Мишка протянул руки ладошками вверх, словно подавая что-то отцу. — Кто?
— Мало ли кто. Что, ты кулаков по лицу узнаешь или ты знаешь этого человека?
— А кто он может быть? Колхозник? В июле месяце, во время жатвы, я таких колхозников не представляю себе. Или кто? Безработный? Безработицы в Советском Союзе нет.
Мишка разговаривал с отцом, как вожатый пионеротряда, и это было приятно. Приятна была его четкость, так сказать, членораздельность его мыслей, и вместе с тем Игоря Михайловича немного раздражала безапелляционность ребенка, окончательность его суждений. Он решил спорить, чтобы нащупать, где звучат слышанные слова, а где — настоящие мысли мальчика.
— У тебя, брат, все просто. А вдруг он больной?
— Пусть идет в больницу.
— А представь, что больницы переполнены. Может это быть?
— Может. Что же из этого? Для чего ж милостыню просить? Если бы ты подал ему медицинскую помощь, я бы не возражал.