Сергей Снегов - Язык, который ненавидит
Итак, в блатном жаргоне слова переиначиваются. Но не хаотично, а согласно определенной логике. Если имеется объект А, то для его обозначения подбирается название другой вещи Б, один из признаков которой может характеризовать также и А. Название Б становится кодом А, потому что какое-то свойство, черта, особенность Б роднит его с А или позволяет их соединять по отдаленному сходству. Примеры: дымок — табак, соединение по дыму; корова — осужденный на съедение беглец: и то, и другое — мясо; котел голова, сходство формы; лепить — придумывать: сходство в том, что рассказчик не описывает реальный факт, а лепит фантастическую конструкцию; клюка церковь, у церкви масса старух с клюками; огонек — обессиленный, в том и в другом случае дунь — погаснет; пришить бороду — обмануть, гримировка — форма обмана; сопатка — нос, кодировка по сопению; стукач — доносчик: доносчику надо постучаться в дверь камеры, чтобы его привели к «куму» на доклад; угол — чемодан: чемоданы, как известно, угловаты. И т. д…
Две главные особенности отличают логику словесного камуфляжа.
1. Вещность. В качестве определяющего признака слова берется какая-то зримая, обоняемая, ощущаемая черта. Абстрактное представление для кодировки не годится, за очень редкими исключениями (напр., центр — хорошая вещь, заслуживающая того, чтобы ее украли). Благодаря такому отбору язык делается образным, он рельефно изображает то, о чем говорится. Напр.: туз — задница, селедка — галстук, серьга — висячий замок, стукач — доносчик, фары — глаза, грабки — руки, ботало — язык, попка — охранник. Блатной жаргон придает утратившим конкретность словам их былую вещественность, они становятся яркими, в них реально совершается отстранение, о котором мечтает каждый писатель — вероятно, в этой возобновившейся первозданной картинности слова, в его яркости, в его меткости и таится добрая доля очарования, какое он явил для молодежи. В этом языке мыслят картинами, признаками, чертами, а не абстракциями — он апеллирует к чувству, а лишь через него — к разуму: логика дикаря или ребенка. Леви Брюль нашел бы в воровском жаргоне любопытные подтверждения своих концепций.
2. Частность. Отказываясь от общего представления о вещах и действиях, воровской жаргон заменяет их частностями. В роли целого выступает деталь, службу сущности несет признак. Мир, описываемый воровским жаргоном, чудовищно искажен. Не следует, однако, делать вывод, что названия вещей и действий в жаргоне всегда конкретней реальности, кодом которой они служат. Название может быть абстрактней, более общее, чем описываемый объект, но одновременно оно есть деталь и конкретность какого-то другого объекта. Например, чемодан — угол. Угол более абстрактное понятие, чем чемодан, но вместе с тем, для любой конкретной вещи, снабженной углами, он лишь деталь, не имеющая самостоятельного существования (если исключить геометрию, но воры в школьной математике не сильны и геометрией не увлекаются). И получается двойное движение понятия: угол, ставший чемоданом, теряет всю свою общность, ибо отныне он конкретная вещь; но одновременно он становится и более общим, ибо отныне угол включает в себя и углы (чемоданные), он уже не деталь, а целое.
Часть, выступающая символом целого, — такова одна из формул воровского жаргона.
3. Оскорбление как гносеологияПоскольку в качестве кода объекта выбирается какой-либо признак этого или иного объекта, часть выступает как целое. Я об этом уже говорил. Но как подбираются признаки или свойства на роль целого? Об одном критерии подбора я уже упоминал — вещности. Признак должен говорить что-то чувству, он должен не только характеризовать непосредственно понятие, он, характеризуя его, должен его живописать. Конкретность становится ликом общности. Но можно пойти и дальше абстрактного констатирования конкретности. Конкретность жаргона — оскорбительна. Его вещность — издевательская. Его меткость ненавидящая. Его яркость — глумлива. Признак для наименования объекта подбирается так, чтобы унизить, оскорбить, осмеять объект. Если некое X может быть охарактеризовано признаками А, Б, В, Г, Д, Е и ведомо, что А и Е восхваляют X, В и Г описывают с холодным равнодушием, а Д — позорит, то вор выберет в качестве характеризующего словечка именно Д. Так появляются словечки-оскорбления: гад — милиционер, балда — луна, битый — опытный, вшивка — бедняк, доходяга — ослабевший, зверь — кавказец, клюка — церковь, кобылка — веселая компания, лепило — врач, олень — северный человек, придурок — лагерный служащий, упасть — влюбиться. Достаточно перелистать словарик, чтобы убедиться, как много не названо слов-оскорблений. А если к тому добавить слова-насмешки (фанера, темнило, простячка, припухать и т. д.) и слова-презрения (тряпки — одежда, псы — охрана, вертухай, сявка и т. д.), то станет ясно, как далеко идет стремление самим строем, самим смыслом слов охаять, оскорбить, обидеть, поиздеваться. Жаргон видит в мире почти исключительно сквернятину и со злорадностью ее живописует.
А к этому обязательно следует добавить, что блатной жаргон не признает высоких понятий. В мировой литературе обильно расписан аристократизм воров, их товарищество, взаимная выручка, верность воровскому долгу и т. п. Но писали о ворах отнюдь не воры. Ручаюсь, что авторы Вотренов, Рокамболей, Костей-капитанов ни разу не залезали своей рукой в карман ближнего своего. И сомневаюсь, что Эжен Сю распутывал парижские тайны в реальных малинах и ховирах (хотя его описание, вероятно, ближе других к истине). Видок — то исключение, которое подтверждает правило. Я прожил с блатными десяток лет, видел их в житье и на работе, слушал их рассказы и жалобы, наблюдал их взаимные ссоры и примирения и могу засвидетельствовать: воровское кодло сообщество, скрепленное взаимным страхом возмездия и безвыходностью. Это царство рока. Пауки в банке ведут себя гораздо миролюбивей. Вечные взаимные подозрения, вечный ужас предательства, страх возмездия, жажда мщения, планы мщения — вот норма их взаимоотношений. Достаточно поглядеть на подозрительные, настороженные глаза любого блатного, чтобы уразуметь природу их речи. Непрерывное ожидание опасности — не только извне, но и от своих, порождает такое же непрерывное недоброжелательство. Жизнь суживается до сегодняшнего дня, который так непросто прожить. От каждого ожидают только плохого. Люди, в принципе, — подлецы. Хорошими они могут стать лишь по принуждению, лишь под угрозой и, естественно, неискренне. Гегель как-то заметил, что люди по природе злы. Вор добавил бы — не только злы, но и скверны. Тут еще есть и мотив самооправдания: если все люди подлы, то и с ними правомочно поступать подло. При такой системе взглядов любая собственная подлость приобретает розоватый оттенок доблести. Это, если хотите, моральная самозащита, и она очень важна. В печальном и поэтическом романе Олдингтона «Все люди — враги» два героя тоскуют о недостижимой высоте. Воры согласились бы с формулой: все люди — враги, но с добавкой, что высота — не выше глотки, куда надо в час удачи пихать жратву и водку. Высшие человеческие радости им не только неизвестны, они недоступны, они в ином, непознаваемом мире, они — ноумены. Широкого мира для вора вообще нет, для него существует только окружение. Вселенная для вора — набор окружений и ситуаций, в каких довелось самому побывать. Любопытно поглядеть, как воры знакомятся (по их термину — обнюхиваются). Они окидывают один другого подозрительным взглядом, долго допытываются: «А Ваську Карзубого знаешь? А Сашку Семафора? С Фатимкой Владивостокским бегал? С дядей Костей дохнули (спали) рядом, — кореши?» Это не только вручение визитных карточек, но и выяснение многообразия связей с кодлом, и установление масштабов мщения, которое обрушится на нового знакомого в случае предательства — чем выше ранг вора, тем злей покарают его измену. Обреченность определяет психологию, рок очерчивает пределы миропонимания. Все против меня, а что именно — сам не знаю, кругом вражьи морды, неверный шаг — и попал в непонятное. Непонятное любимый термин воров. Он выдает агностицизм их видения или, вернее, невидения мира. А что вор и видит, то видит, ненавидя и презирая, страшась и издеваясь. Удивительны ликования воров при малейшей удаче. Я вначале поражался тому, какой взрыв восторга порождает у них любой успех. И лишь впоследствии понял, что ликуют не крохотному везению, а тому, что не осуществились опасности, зловещей тенью нависавшие над «делом», радуются, собственно, не тому, чего сами достигли, а тому, что не удалось достичь противникам.
При таком мироощущении в блатном жаргоне должны отсутствовать слова, информирующие о высоких моральных категориях. Вор не говорит о том, чего нет в его окружении, а если и случается ему порой проникнуть в мир моральных ноуменов, то, косноязыча и матерясь от затруднения, он прибегнет к общенародному языку, обслуживающему эти диковатые, далекие от него категории мира, где царит безраздельно «непонятное». Вместо «я тебя люблю» появляется цинично-издевательское «я на тебя упал», вместо друга — кореш, вместо мудреца и руководителя — пахан, вместо содружества — кодло, вместо работать — вкалывать, вместо ружья — дура, вместо уважительного смельчак недоброжелательное духарик. А такие категории, как нежность, ласка, привязанность, честность, верность, открытость, стойкость, доброта, самопожертвование, и сотни им содружественных, — вообще изгнаны из лексики, ибо нет их в жизни блатного. Высшая степень оценки человека — цедимые сквозь зубы «правильный мужик», «правильная баба». Блатной язык не признает восхвалений человека, он обслуживает лишь его унижения. Такова гносеология блатного — все сволочи, от любого жди подлости, а что сверх того — то «непонятное». И моральный императив, вытекающий из такой гносеологии, по-своему логичен: с каждым поступай подло, делать другому подлость хорошо, и предел твоего подлого отношения к подлецам определен лишь неизбежностью кары.