Михаил Козловский - Своя земля
— Чем недовольны мы, — между тем говорил старший пастух, — так тем, что наш председатель пешочком по полям вышагивает, вроде странника, или на своих дрожках колтыхает. Неужто мы такие бедные против соседей, — у них председатель на двух легковушках разъезжает, а у нашего и одной нет. Какое ж тут равенство? Она, легковушка, может, нам больше нужна, чем председателю. В больницу человека везти — грузовик наряжаем. А бабочкам, что в роддом командируются? На них, бедных, и смотреть горестно, как мотает по ухабам…
Тут и пошла горячка.
— Правильно!
— Даешь машину!..
В одном месте хлопали оратору, в другом смеялись. Чей-то бас выкрикнул предложение купить «Волгу», его шумно поддержали, но несколько молодых голосов, скандируя, дружно закричали, точно на футбольном поле: «Чай-ку», «Чай-ку»! Кто-то даже свистнул по-разбойничьи в два пальца. От всей торжественности собрания не осталось и следа. Уже и Золочев ушел с трибунки, не досказав того, что хотел, уже рука Евдокии Ефимовны устала стучать карандашом по графину, а шум стоял такой, словно огромная стая грачей взмылась ввысь над площадкой и кричала громко, враз. Завьялов укоризненно взглянул на Дубровину; она смеялась, потеряв надежду ввести в русло разбушевавшуюся веселую стихию.
— Бери слово и разъясни людям, — крикнул он. — Никакого порядка нет, безобразие…
Она перестала смеяться, и лицо ее выразило суровую напряженность, точно переживала сейчас труднейшее испытание. Поняв, что самому придется взять в руки ускользавшее собрание, Завьялов поднялся и постучал карандашом по графину, как будто был непоколебимо уверен в успокаивающей силе неслышного звона стекла. И в самом деле, людские голоса быстро упали, постепенно установилась тишина.
— Предложение товарища Золочева очень ценное, — веско заговорил он. — Я удивлен, почему ваш председатель избегал покупать легковую машину, хотя ему не раз предлагали. Чем он руководствовался, не пойму. Как видите, он шел наперекор желанию колхозников. Я постараюсь удовлетворить ваше требование и при первом поступлении в район легковых автомашин выделю одну вашему колхозу…
И опять шум.
— «Волгу»! — крикнул кто-то.
— Нет, «Чайку», «Чайку»! — проскандировали прежние молодые голоса.
— По нашим условиям лучше «газика» нет машины, — выкрикнул Золочев.
— Верно! — поддержали его с разных сторон.
— Но у нас, товарищи, не об этом должен идти разговор, — многозначаще повысил голос Завьялов, постучав карандашом по столу. — Скороговоркой, не желая вскрыть правду, Ламаш сказал тут о допущенной им ошибке, которая больно бьет по интересам государства и колхоза. Я говорю о том, что по его прихоти вы недосеяли тридцать гектаров свеклы, а это значит — вы не получили несколько тысяч дохода, а государство несколько тысяч пудов сахара. Бюро райкома предупреждало Ламаша, вынесло строгий выговор ему, он отказался выполнить решение вышестоящих организаций. Прощать такие проступки нельзя.
Сотни глаз следили за ним заинтересованно и живо, и по успокоительной тишине на площадке Завьялов видел, что настроение колхозников переламывается, оживление, как легкий ветерок, пробежало по толпе. Он говорил, все более и более проникаясь сознанием своей способности повернуть мысли людей в желательном направлении.
Однако Владимир Кузьмич вовсе не походил на такого противника, который мог бы противоборствовать ему. Он сидел за спиной Завьялова, держась напряженно и прямо, и в ярком свете лицо его было бледнее обычного, в полуприкрытых глазах улеглось усталое безразличие. В душе его было много совсем непривычных самому чувств, какая-то смутная и горькая боль. Что толку сопротивляться? У себя дома, в Долговишенной, он был хозяином, и теперь поднимутся все недовольные, кому когда-либо пришлось пострадать от него. Они-то, возможно, и решат его судьбу, тем более что опора у них солидная, сам секретарь райкома. Нина, до которой дошли слухи о его освобождении, утром высказала, видимо, давно уже припасенную мысль: «Все-таки не везет тебе в деревне. Бывает же так: что больше любишь, то и не дается. Но ты не огорчайся, уедем куда-нибудь, и все неприятности забудутся». — «Глупости! Какой я неудачник, просто прошляпил», — натужно засмеялся он, а в душе заскребли кошки: раз сорвался, значит, неудачник. И двух месяцев не прошло, как похвалялся жене, будто прочно осел в Долговишенной, и вот отстранен от дела, от всего, что давало прочное и сильное ощущение жизни, что устанавливало между ним и людьми определенные связи и отношения.
— Доверием дорожить надо, тем более доверием народа, не мне напоминать вам, товарищ Ламаш, — говорил Завьялов. — А вы как поступили? Ради каких-то своих расчетов поставили под удар интересы колхоза. Для этого люди вверили вам свои судьбы? Нет, оправдания быть не может, и напрасно некоторые товарищи пытаются выгородить председателя…
Владимир Кузьмич почти не слушал Завьялова — ему нужно было понять себя. Все, чем жил последние месяцы, словно отступило перед ним в мир неощущаемой реальности, и он, как сторонний зритель, мог с безразличием смотреть на дела свои. Не так ли равнодушно взирают на них другие? И все, что было им сделано, что занимало так много места в его жизни, теперь казалось скромным и малоемким, впору отвернуться от самого себя. И чем придирчивее рассматривал он в деталях то, что успел сделать, тем крупнее становился счет к самому себе, и в справедливости его не было сомнения. Он не испытывал неприязни к людям — их право быть недовольными, — но вдруг задумался над странным явлением: где же раньше находились они, почему прежде не слышал их протестующие голоса? Они бывали на тех же собраниях, на каких бывал и он, с ними порой встречался по нескольку раз в день. Почему тогда молчали? Евдокия Ефимовна не в счет, — если и случались несогласия, убеждал ее в своей правоте. Все же, видимо, сам виноват, хотя, черт возьми, не давил же на них, не заставлял действовать не своей охотой-волей, не выставлял напоказ своих добродетелей…
Завьялов закончил выступление пожеланием избрать на пост председателя человека достойного, который проникся бы хозяйственными заботами и повел колхоз к новым успехам. Возможно, не будь подобной обмолвки, собрание не ответило бы молчанием на слова секретаря, лишь в двух-трех местах поплескали в ладоши и смущенно притихли. В самом деле, ради чего менять председателя, если успехи все же были?
Однако тут же вызвались желающие дополнить секретаря райкома, на что и рассчитывал Завьялов, и первым вышел к столу Ерпулев. С него хоть картину пиши — «Сельский механизатор». Молодцеват, подобран, на новеньком комбинезоне сверкают «молнии», в расстегнутый ворот выглядывает воротничок голубой рубашки и черный галстук.
— Сами теперь, товарищи, видите, — заговорил он, уцепившись руками, за края трибунки, словно ожидал, что она ускользнет от него. — Товарищ секретарь, спасибо ему, все, как есть, до тонкостей разъяснил нам. Ну что это получается, спрошу я? Председатель свою линию ломит, а колхозу убыток. Кто же это позволит? Колхозники возмущаются, это я ответственно заявляю, товарищ Завьялов… Возьму другой вопрос. Председатель людей тасует, будто карты, куда схочет, туда и сует. Я шесть лет был бригадиром, вкладывал душу и буду вкладывать, ничем не опорочен, костюм в премию получил, а он взял и скинул. Я этого не оставлю! Срок давности еще за мной. Советская власть за такие штучки-дрючки не гладит… Ответственно вас прошу, товарищ партийный секретарь, срочно примите меры…
— Мы разберемся, — пообещал Завьялов. — Старые кадры не позволим ущемлять.
— Вот… Прошу вас, иначе я дойду до обкома. Теперь прав нет заслуженных людей позорить.
Андрей Абрамович как обратился с первых слов к президиуму, высказывая ему свое уважение, так и не повернулся к колхозникам. Голос бывшего бригадира звучал на собраниях редко, но слушали его недоверчиво, — в Долговишенной вдоволь посмеялись над проделкой Саньки Прожогина. Однако Ерпулев не боялся напустить тумана: на грани таких событий его собственная история теряла остроту и свежесть, людям было не до него, а свести счеты со своими обидчиками он мог безответно.
Пока он выступал, очередные ораторы горели назойливым желанием высказать свои не менее спешные обиды. Самые нетерпеливые выкрикивали их с места, не надеясь добраться до трибунки, и подняли такой шум, что не стало слышно ни ораторов, ни голоса Евдокии Ефимовны, пытающейся навести порядок. Получилось то же, что бывает на колхозных собраниях: кучка крикунов увлекла за собою всех, и ничего уже нельзя было разобрать.
13
В это время к ограде клуба подкатила «Победа», из нее вышла Гуляева, за ней Варвара Власьевна и Помогайбо. Обеими руками он прижимал к объемистой груди ворох бураков, в комочках сырой земли на нитяных корешках. Над его плечами колыхались лопушистые глянцевитые листья, — казалось, он нес огромный букет в дар президиуму. Все притихли. Свалив свой ворох на стол перед Завьяловым и Евдокией Ефимовной, Помогайбо поискал глазами место и сел рядом с Ламашем, с неожиданной теплотой обнял его за плечи.