Михаил Шолохов - Тихий Дон. Том 2
В минуту их нападало одиннадцать человек. Петро был двенадцатым. Там, наверху, еще постукивали выстрелы, звучали крики, конский топот. А на дне яра попадавшие туда казаки глупо стрясали с папах снег и песок, кое-кто потирал ушибленные места. Мартин Шамиль, выхватив затвор, продувал забитый снегом ствол винтовки. У одного паренька, Маныцкова, сына покойного хуторского атамана, щеки, исполосованные мокрыми стежками бегущих слез, дрожали от великого испуга.
– Что делать? Петро, веди! Смерть в глазах… Куда кинемся? Ой, побьют нас!
Федот заклацал зубами, кинулся вниз по теклине, к Дону.
За ним, как овцы, шарахнулись и остальные.
Петро насилу остановил их:
– Стойте! Порешим… Не беги! Постреляют!
Всех вывел под вымоину в красноглинистом боку яра, предложил, заикаясь, но стараясь сохранить спокойный вид:
– Книзу нельзя идтить. Они далеко погонют наших… Надо тут…
Расходись по вымоинам… Троим на эту сторону зайтить… Отстреливаться будем!.. Тут можно осаду выдержать…
– Да пропадем же мы! Отцы! Родимые! Пустите вы меня отсель!.. Не хочу… Не желаю умирать! – завыл вдруг белобрысый, плакавший еще и до этого, парнишка Маныцков.
Федот, сверкнув калмыцким глазом, вдруг с силой ударил Маныцкова кулаком в лицо.
У парнишки хлынула носом кровь, спиной он осыпал Со стенки яра глину и еле удержался на ногах, но выть перестал.
– Как отстреливаться? – спросил Шамиль, хватая Петра за руки. – А патронов сколько? Нету патронов!
– Гранату метнут. Ухлай нам!
– Ну, а что же делать? – Петро вдруг посинел, на губах его под усами вскипела пена. – Ложись!.. Я командир или кто? Убью!
Он и в самом деле замахал наганом над головами казаков.
Свистящий шепот его будто жизнь вдохнул в них. Бодовсков, Шамиль и еще двое казаков перебежали на ту сторону, яра, залегли в вымоине, остальные расположились с Петром.
Весной рыжий поток нагорной воды, ворочая самородные камни, вымывает в теклине ямины, рушит пласты красной глины, в стенах яра роет углубления и проходы. В них-то и засели казаки.
Рядом с Петром, держа винтовку наизготовке, стоял, согнувшись, Антип Брехович, бредово шептал:
– Степка Астахов за хвост своего коня поймал… ускакал, а мне вот не пришлось… А пехота бросила нас… Пропадем, братцы!.. Видит бог, погибнем!..
Наверху послышался хруст бегущих шагов. В яр посыпались крошки снега, глина.
– Вот они! – шепнул Петро, хватая Антипку за рукав, но тот отчаянно вырвал руку, заглянул вверх, держа палец на спуске.
Сверху никто близко не подходил к прорези яра.
Оттуда послышались голоса, окрики на лошадь…
«Советуются», – подумал Петро, и снова пот, словно широко разверзлись все поры тела, покатился по спине его, по ложбине груди, лицу…
– Эй, вы! Вылазьте! Все равно побьем! – закричали сверху.
Снег падал в яр гуще, белой молочной струей. Кто-то, видимо, близко подошел к яру.
Другой голос там же уверенно проговорил:
– Сюда они прыгали, вот следы. Да я ведь сам видел!
– Петро Мелехов! Вылазь!
На секунду слепая радость полымем обняла Петра. «Кто меня из красных знает? Это же свои! Отбили!» Но тот же голос заставил его задрожать мелкой дрожью:
– Говорит Кошевой Михаил. Предлагает сдаться добром. Все равно не уйдете!
Петр вытер мокрый лоб, на ладони остались полосы розового кровяного пота. Какое-то странное чувство равнодушия, граничащего с забытьем, подкралось к нему.
И диким показался крик Бодовскова:
– Вылезем, коли посулитесь отпустить нас. А нет – будем отстреливаться! Берите!
– Отпустим… – помолчав, ответили сверху.
Петро страшным усилием стряхнул с себя сонную одурь. В слове «отпустим» показалась ему невидимая ухмылка. Глухо крикнул:
– Назад! – но его уже никто не слушался.
Казаки – все, за исключением забившегося в вымоину Антипки, – цепляясь за уступы, полезли наверх.
Петро вышел последним. В нем, как ребенок под сердцем женщины, властно ворохнулась жизнь. Руководимый чувством самоохранения, он еще сообразил выкинуть из магазинки патроны, полез по крутому скату. Мутилось у него в глазах, сердце занимало всю грудь. Было душно и тяжко, как в тяжелом сне в детстве. Он оборвал на вороте гимнастерки пуговицы, порвал воротник грязной нательной рубахи. Глаза его застилал пот, руки скользили по холодным уступам яра. Хрипя, он выбрался на утоптанную площадку возле яра, кинул под ноги себе винтовку, поднял кверху руки. Тесно кучились вылезшие раньше него казаки. К ним, отделившись от большой толпы пеших и конных заамурцев, шел Мишка Кошевой, подъезжали конные красноармейцы…
Мишка подошел к Петру в упор, тихо, не поднимая от земли глаз, спросив:
– Навоевался? – Подождав ответа и все так же глядя Петру под ноги, спросил:
– Ты командовал ими?
У Петра запрыгали губы. Жестом великой усталости, с трудом донес он руку до мокрого лба. Длинные выгнутые ресницы Мишки затрепетали, пухлая верхняя губа, осыпанная язвочками лихорадки, поползла вверх. Такая крупная дрожь забила Мишкино тело, что казалось – он не устоит на ногах, упадет.
Но он сейчас же, рывком вскинул на Петра глаза, глядя ему прямо в зрачки, вонзаясь-в них странно-чужим взглядом, скороговоркой бормотнул:
– Раздевайся!
Петро проворно скинул полушубок, бережно свернул и положил его на снег; снял папаху, пояс, защитную рубашку и, присев на полу полушубка, стал стаскивать сапоги, с каждой секундой все больше и больше бледнея.
Иван Алексеевич спешился, подошел сбоку и, глядя на Петра, стискивал зубы, боясь разрыдаться.
– Белье не сымай, – прошептал Мишка и, вздрогнув, вдруг пронзительно крикнул:
– Живей, ты!..
Петро засуетился, скомкал снятые с ног шерстяные чулки, сунул их в голенища, выпрямившись, ступил с полушубка на снег босыми, на снегу шафранно-желтыми догами.
– Кум! – чуть шевеля губами, позвал он Ивана Алексеевича. Тот молча смотрел, как под босыми ступнями Петра подтаивает снег. – Кум Иван, ты моего дитя крестил… Кум, не казните меня! – попросил Петро и, увидев, что Мишка уже поднял на уровень его груди наган, расширил глаза, будто готовясь увидеть нечто ослепительное, как перед прыжком, вобрал голову в плечи.
Он не слышал выстрела, падая навзничь, как от сильного толчка.
Ему почудилось, что протянутая рука Кошевого схватила его сердце и разом выжала из него кровь. Последним в жизни усилием Петро с трудом развернул ворот нательной рубахи, обнажив под левым соском пулевой надрез.
Из него, помедлив, высочилась кровь, потом, найдя выход, со свистом забила вверх дегтярно-черной струей.
XXXIV
На заре разведка, посланная к Красному яру, вернулась с известием, что красных не обнаружено до Еланской грани и что Петро Мелехов с десятью казаками лежат, изрубленные, там же, в вершине яра.
Григорий распорядился посылкой за убитыми подвод, доночевывать ушел к Христоне. Выгнали его из дому бабьи причитания по мертвому, дурной плач в голос Дарьи. До рассвета просидел он в Христониной хате около пригрубка.
Жадно выкуривал папироску и, словно боясь остаться с глазу на глаз со своими мыслями, с тоской по Петру, снова, торопясь, хватался за кисет, – до отказа вдыхая терпкий дым, заводил с дремавшим Христоней посторонние разговоры.
Рассвело. Оттепель началась с самого утра. Часам к десяти на унавоженной дороге показались лужи. С крыш капало. Голосили по-весеннему кочета, где-то, как в знойный полдень, одиноко кудахтала курица.
На сугреве, на солнечной стороне базов, терлись о плетни быки. Ветром несло с бурых спин их осекшийся по весне волос. Пахло талым снегом пряно и пресно. Покачиваясь на голой ветке яблони около Христониных ворот, чурликала крохотная желтопузая синичка-зимнуха.
Григорий стоял около ворот, ждал появления с бугра подвод и невольно переводил стрекотание синицы на знакомый с детства язык. «Точи-плуг!
Точи-плуг!» – радостно выговаривала синичка в этот ростепельный день, а к морозу – знал Григорий – менялся ее голос: скороговоркой синица советовала, и получалось также похоже: «Обувай-чирики! Обувай-чирики!»
Григорий перебрасывал взгляд с дороги на скачущую зимнуху. «Точи-плуг!
Точи-плуг!» – выщелкивала она. И нечаянно вспомнилось Григорию, как вместе с Петром в детстве пасли они в степи индюшат, и Петро, тогда белоголовый, с вечно облупленным курносым носом, мастерски подражал индюшиному бормотанию и так же переводил их говор на свой детский, потешный язык. Он искусно воспроизводил писк обиженного индюшонка, тоненько выговаривая:
«Все в сапожках, а я нет! Все в сапожках, а я нет!» И сейчас же, выкатывая глазенки, сгибал в локтях руки, – как старый индюк, ходил боком, бормотал:
«Гур! Гур! Гур! Гур! Купим на базаре сорванцу сапожки!» Тогда Григорий смеялся счастливым смехом, просил еще погутарить по-индюшиному, упрашивал показать, как озабоченно бормочет индюшиный выводок, обнаруживший в траве какой-нибудь посторонний предмет вроде жестянки или клочка материи…