Анатолий Афанасьев - Больно не будет
— Неважно. Как раз собрался к врачу.
— Что так? В командировке просквозило?
— Наверное, в поезде.
Трифонюк сочувственно пригорюнился.
— Значит, отложим разговор?
— Какой разговор, Виталий Исмаилович?
— Вы никогда не задумывались, Новохатов, с какими трудностями чисто поведенческого характера приходится иметь дело руководителю, особенно на предприятии нашего типа? С одной стороны, время сейчас гуманное, все проблемы вроде бы надо решать по-человечески, душевно, а с другой стороны, никто почему-то не удосужился отменить производственную дисциплину. Как тут прикажете изворачиваться?
— Так я готов нести наказание по всей строгости закона, — сказал Новохатов. — Никаких оправданий у меня нет.
Трифонюку, приготовившемуся к долгому, обстоятельному выяснению, не понравился такой поспешный ответ. Он укоризненно нахмурился, потер переносицу указательным пальцем, машинально повторив любимый жест директора.
— Конечно, я не могу рассчитывать на полное доверие всех сотрудников... не заслужил, так сказать. Но, насколько мне помнится, я не давал повода именно вам, Новохатов, относиться к себе как к этакому надзирателю, разве нет?
— Вы всегда были со мной корректны.
— Понимаю, могут быть обстоятельства, когда человек вынужден действовать, как действовали вы... но и тогда... У вас что же, не нашлось времени снять трубку и позвонить?
Новохатов потупился. Ему было и скучно, и безразлично. Ничего не мог ему сказать этот человек такого, что могло бы ею сейчас заинтересовать. Ни он и никто другой. И никто не мог вывести его сейчас из себя. Он был как бы под воздействием сильного, отупляющего наркотика. И слава богу, хоть не грезил наяву. Хотя и был близок к этому. Серебристые мушки иногда всплывали перед его глазами и забавно искажали доброжелательное умное лицо заведующего.
— Хорошо, — продолжал Трифонюк. — Башлыков принес заявление, я подписал в нарушение всех правил. Ведь Башлыков даже не работает у нас в отделе... — Трифонюк запнулся, вглядевшись, наконец-то разгадав потустороннюю отрешенность Новохатова, и резко переменил тон: — Гриша, дорогой мой, да скажи же, что у тебя стряслось? Ты что, действительно болен?
— Жена от меня ушла, Виталий Исмаилович, — сказал Новохатов, с удивлением прислушиваясь к своему спокойному голосу. — Я за ней и поехал. Хотел ее домой привезти. Но ничего не вышло. Даже повидать ее не удалось.
Трифонюк покинул свой министерский стол и подсел по-приятельски к Грише. Он вспомнил, что и от него жена уходила, и не одна. Но это было объяснимо. Виталий Исмаилович не заблуждался насчет своей привлекательности для женского пола. Еще в молодости он вывел спасительное для своего самолюбия умозаключение, что такого, как он, женщине не дано понять и полюбить. И в своей нынешней супруге, от которой имел двоих детей, Трифонюк не был уверен, иронически подозревал, что она живет с ним так долго только потому, что ей не встретился лучший вариант. Ему было тем более любопытно, почему ушла жена от такого красавца, как Новохатов. Уж этот-то, казалось, был самой судьбой сконструирован для женского обожания.
— Я, Гриша, понимаю, какая это беда, — осторожно начал Трифонюк, изобразив на лице мужественную печаль. — От этого никто не застрахован. Но важно разобраться в причинах. Ты, может, обижал ее как... э-э... погуливал, может?
— Нет.
— Что же тогда? Вроде ты не пьешь. Может, у тебя чего по мужской части? Прости, что я так говорю, я намного старше тебя. Уж я знаю, как такое событие может всю жизнь переломать. Она довольна была тобой в этом смысле?
— Была довольна, но ушла, — сказал Новохатов. В его лаконичных ответах не было ни обиды, ни желания разобраться в существе вопроса.
Это задело Трифонюка, он подумал, что молодой человек, возможно, хитрит, возможно, у него и жена не уходила никуда, и все это чистая выдумка, чтобы избавиться от наказания, от нахлобучки. Он вот сейчас перед ним расшаркивается, сочувствует, а Новохатов, вполне вероятно, над ним посмеивается в душе, а потом в отделе будет ротозеям представлять дурака начальника, клюнувшего на его немудреную наживку. Трифонюк привычно занервничал, ощутив пропасть между собой а представителем «нового поколения». Словно они находились в разных реальностях и переговаривались через телеэкран. «Какие-то они чудные, нынешние, — подумал Трифонюк. — Не поймешь, где у них страдание, а где розыгрыш».
— Если помощь понадобится, скажешь, — заметил он сухо. — Насильно, как говорится, в душу не влезешь.
— Я сейчас плохо соображаю, — отозвался Новохатов. — Чего-то познабливает. Кажется, действительно простыл.
Врача он, к счастью, немного знал по прежним своим гриппованиям. Женщина средних лет с невыразительным лицом, похожая на тысячи других городских женщин, с утра утомленных множеством житейских необходимостей. Это хорошие женщины, потому что от них знаешь, чего ждать. Где бы и кем бы они ни работали, они четко выполняют свои обязанности и никому не причиняют лишних хлопот. Они ровны и добросердечны, пока обитают в своем упорядоченном мирке, будь то работа или семья, а если кто-нибудь по недоразумению попытается вытащить их за рамки привычных понятий, они оказывают упорное сопротивление. Это добродетельные жены и любящие матери, хотя и плохие воспитательницы, а главное — истовые труженицы; испокон веку именно у них заблудившиеся в мире мужчины находили приют и успокоение.
Врач Тамара Петровна первым делом дала Новохатову термометр и начала с ним разговаривать, заполняя ожидание. Ее медицинское вмешательство заключалось в том, чтобы определить, действительно ли пациент болен или это ему только померещилось, а уж чем он болен и как его лечить, разберутся в поликлинике. Конечно, в простых случаях Тамара Петровна могла выписать расхожие рецепты и дать несколько общих полезных советов. Главным ориентиром заболевания, естественно, была температура.
— Такая погода неровная, — сказала Тамара Петровна. — Сейчас многие болеют.
— Эпидемия?
— Эпидемии пока нет. Пока ставим диагноз ОРЗ. Но ближе к весне, наверное, будет эпидемия. В вашем отделе уже пять человек на больничном. Для сердечников, для пожилых особенно, это неприятное время. Папа у меня неделю с кровати не встает. Ваши-то родители как?
— Они не в Москве.
— Ах да, я забыла. Извините. Столько народу за день приходит, поневоле путаешься. Вы, кажется, прошлым летом ангиной болели?
— В легкой форме.
За разговором Новохатов старательно нагонял температуру, используя для этого хитрый трюк, освоенный еще в студенчестве. Температура нагонялась специфическим напряжением мышц руки и плеча. Когда-то он владел этим фокусом в совершенстве. За пять минут набегало тридцать восемь градусов. А больше и не требовалось. Больше было опасно, пульс мог не соответствовать жару. Любой мало-мальски сведущий в симулянтстве доктор разоблачит. За прошедшие годы он, конечно, потерял квалификацию и теперь с трудом нагнал 37,6. Но и этого было достаточно. Он сказал, что у него разламывается голова и временами душит сухой кашель. Тамара Петровна посмотрела ему горло.
— А горло ничего, не обметано. Значит, не ангина.
— Слава богу! — сказал Новохатов.
Она померила ему давление и опять осталась довольна.
— Полежите денька два, попейте пиронал, вот еще димедрол вам выпишу — и думаю, все пройдет. Пейте побольше чая с малиной. Жена сумеет вам поставить горчичники?
— Вряд ли, — сказал Гриша. Он уже на улице, бесцельно бредя по асфальту, вспоминал, как однажды Кира ставила ему банки. Как весело это было, как счастливо! И кончилось все объятиями, которые были целебнее банок. А он тогда по-настоящему был болен, у него была пневмония. Потом Кира сказала удивленно: «Ты у меня зверюга! Только звери занимаются этим при такой температуре».
Посреди улицы чудовищно ярко он представил себе ее щедрое, золотистое тело, ощутил прикосновения ласкающих рук и, стиснув зубы, замычал: «У-у-у» — и остановился. Некуда было дальше ставить ногу.
Вечером он долго разговаривал по телефону с Башлыковым. Кирьян пытался отвлечь его от тяжелых мыслей рассказом о каком-то международном симпозиуме, на который его пригласили, а Гриша слушал, поддакивал, но так и не смог до конца уразуметь, что за симпозиум и почему на него пригласили Башлыкова. Он сказал:
— Ладно, Кирюшка, я спать хочу. Завтра договорим! — и повесил трубку.
Долго лежал одетый на постели и внимал, как стонет и тоскует в нем каждая жилка. Свинцовая безбрежность раскинула над ним шатер. Он таял и изнывал в этой лютой безбрежности, кляня себя за слабость. Пытался разумно рассуждать — о спасительном действии времени, о тщете устремлений, но сердцем чувствовал, что благополучного выхода из положения, в котором он оказался, не будет. Серый цвет навсегда окрасил его жизнь. Смириться с этим — все равно что умереть. «Глупые люди, — думал он расслабленно, — призывают в свою жизнь любовь, ищут ее, гоняются за ней, как за чем-то драгоценным, а на самом деле ничего нет на свете ее страшнее и безнадежнее. Это то, с чем, как со смертью, не справляется убогий разум. Любовь даже ужаснее смерти, потому что смерть — это конец, это последнее усилие и последняя боль, а любовь настигает человека в расцвете сил и убивает только наполовину, только душу. Как все подло устроено в мире, ничего не известно заранее из того, что единственно важно знать. В сущности, каждый из нас — подопытный кролик, над которым с первого младенческого всхлипа ставится эксперимент. Но кем и с какой целью? Какой высший смысл может оправдать эту гибельную, длительную вивисекцию. Ведь скальпель любви режет только по живому».