Эрнст Сафонов - Избранное
— Где притормозить?
— Жми. За магазином.
— А за фуражку спасибо… Девки тут есть хорошие?
— А где их нет?
Глеб сошел с дороги, одинаково чувствуя жесткую пыль на губах и под ногами; раздвинул кусты акации, тоже пыльные, теплые, и очутился у крыльца дома тетки Лександры.
— Нету ее у меня, — зло отрезала она, открыв дверь; была тетка Лександра желтолица, худа, костлява, с выпученными неведомой нутряной силой глазами, — чем-то смахивала на сушеную треску; поглядела на него еще, повнимательнее — неожиданно улыбнулась. — Ты, чай, при стоячем пароходе служишь? И молчишь. Знаю я тебя тогда… А она, вишь как, утресь в район укатила. На день-другой. Заходи в избу-то, отдохни.
— Я поеду, — отказался Глеб, переживая в себе неудачу. — Надо ехать.
Снова через кусты акации выбрался на дорогу, зашагал к чайной, прикинув, что здесь легче словить попутную; тянуло на холодное питье — хоть воды из колодца…
Ждал долго — ни одной машины, а дорога, оставив поселок, бежала в поле: вначале через желтизну кормовых подсолнухов, затем по бурой картофельной плантации; Глеб, посмотрев на то, как она, эта дорога, легко и свободно устремилась в сторону Русской, решил податься пешком. («Нищему десять верст не крюк!»)
Идти вот так — спорым, уверенным шагом, без груза, в одиночестве, — необременительно, даже приятно; и он, сбросив рубаху, шел, вспугивая перед собой сусликов, бессознательно радуясь голубому небу, тишине, густым запахам перезревших трав, всему, что в избытке было вокруг и что не всегда замечается. Он вспоминал тех, кого встретил сегодня, думал о них, по привычке пытаясь найти в каждом хоть маленькую долю того, что как-то отвечало бы на тысячу и один вопрос, занимающие его в жизни. Он всегда не мог сразу забыть, равнодушно оставить позади себя людей, с которыми случайно сталкивался: они волновали непохожестью друг на друга, хотелось угадать, какому счастью они радуются и какой печалью заботятся, хотелось сравнить с собой…
В тетке Лександре, присмотреться, в ее нынешнем одиночестве — прожитая жизнь; в этой прожитой жизни, за опущенными занавесками на окнах, в полумраке вдовьего дома, — какие-то свои большие тайны, минувшие счастливые мгновения и остановившиеся горести; ночами пищат мышенята в подпечье, и просыпается она от скрипа рассохшихся половиц, и вздрагивает, пугаясь, холодея от предчувствия долгожданной встречи… Но нет — никого! Никого…
«И Потапыч, — раздумывает Глеб, — к чему-то стремился, а чего достиг — растерял. Утвердить хочет меня на земле, поскольку себя не утвердил. Или другое тут… Он опять же ищет, чего всю жизнь не нашел. А может, каждому человеку так всю жизнь и искать?..»
Глеб припоминает, какое веселое оживление было в Потапыче по весне, когда внезапно пришла к нему из Бобровки одна женщина, рябоватая, но достойная с виду — чистая одеждой, с ясным спокойным взглядом; и еще она приходила, сам Потапыч бывал в Бобровке, помолодевший и очень гордый за себя… Электробритву купил тогда, — по утрам гудела на весь дебаркадер; смущаясь, ободрял его, Глеба: «У Софьи в Бобровке племянница в учительницах, видная, в белых туфлях, современная, в волейбол играет, губы крашены, и тебе, прикидываю, интересная для совместного разговору будет…» Учительницу Глеб увидел — после уже: обычная учительница, суховато-вежливая и хорошая, возможно, а вот у Потапыча с бобровской Софьей недели через две на третью расстроилась предполагаемая совместность. «Сморщился я весь, — дыша обидой, пояснял Потапыч, — а Софья — она в прекрасном жизненном расположении, настроенная женщина, а я куда ж тут…» С той поры, пожалуй, потерпевший поражение старик и ухватился за мысль отгрохать (да еще на зави́дки всем!) собственный дом. (Я отгрохаю, а ты, племянник, живи, тебе есть для чего жить, — я на п р о д о л ж е н и е смотреть буду!)
— А на черта мне! — вслух сказал Глеб, отгоняя от себя пришедшие глаза Потапыча — укор в них, тоска.
Без устали шагал Глеб твердой дорогой, не одна машина уже обогнала его, обдавая перегретым воздухом; томились в своей красивой бесполезности васильки в пшенице, — была бы девушка, не прошла бы мимо, — и другие неизбалованные цветы росли в изобилии: цикорий, ромашка белая, вьюнок полевой, синюха… «Татьянка их любит, — говорил себе Глеб, — я в следующий раз большой ей букет нарву. Пусть тогда улыбается. А лучше — в Славышино ночью приду и на крыльце букет оставлю!..»
Все же смутно было на сердце, что не застал Татьянку, она была рядом и недосягаема, как этот мир, окружающий его, — мир в эти минуты, со своей высотой, голубизной, легким дыханием, ласковостью, со своим, наконец, умением дальше и дальше отодвигать призрачную линию горизонта и никогда, нигде и ни в чем не кончаться… Он любил Татьянку, не знал, куда деть невысказанные слова, они мучили его, и в то же время как бы в стороне стояла Люда, он чувствовал даже неловкость от ее близкого присутствия, — такая реальная, такая деловая, прочная Люда! Можно любить Люду и не любить, терпеть, уважать, бояться, ждать от нее чего-то; Люда — понятие конкретное.
Она вчера читала ему стихи:
…Бой был коротким. А потом глушили водку ледяную, и выковыривал ножом из-под ногтей я кровь чужую…
— Это я понимаю, — отозвался он на ее молчаливый вопрос — Война. Я войну понимаю. Правильные стихи. — И добавил неуверенно: — Против войны.
…Знакомо выплыла из-за молодых елочек деревня Русская, и Глеб, натягивая рубаху на прокаленные плечи, не без душевной приподнятости представил, что через полчаса он увидит Люду. О чем она будет спрашивать?
…Он подсел к ним, радуясь, что Потапыч вроде бы оживился, повеселел, разговаривая с Людой; хотелось Глебу, чтобы старик окончательно оттаял, забыл про чернобородого и про то, как он, Глеб, швырял банки вслед теплоходу.
— …Неужели? — Люда улыбалась, смотрела сквозь черные очки на разлитое по реке солнце, покачивала головой. — Первый, значит, парень на деревне…
Потапыч до этого окатил горячую палубу из шланга — она сейчас пари́ла, бесцветный дымок стлался по ней; сухой воздух, казалось, похрустывал, будто кто перетирал меж пальцев жесткие табачные листья.
— В тень шли бы, — предложил Глеб.
Ему не ответили; Потапыч продолжал начатый разговор:
— В сам деле, злой я до гармони был. Как заиграю, бывалыча, вся улица — и старые и малые — округ меня… Гармонисты еще были у нас — три брата Мурзенко́вы, — ненавиствовали, руки покалечить мне в мыслях имели, однажды двухфунтовой гирькой по пальцам били, — во какая игра моя была!.. В Магнитогорск уезжал — домну строить, отец, хоть я и сам в возрасте уже находился, не дал гармони с собой, из рук вырвал. «Не привезешь ты, Серега, не токмо музыку свою назад, башку свою с этой музыкой там оставишь. Гармонь ленивых любит, а ты бешеный при ей!»
— Это удивительно, Сергей Потапыч. Ну вот это, что люди из зависти к таланту пытались покалечить ваши пальцы…
Люда сняла защитные очки, прищурила поблескивающие нетерпеливые глаза, вглядывалась в старика, словно пытаясь отыскать в нем для себя то далекое, интересное, нечто особенное, порастерянное им с годами, безвозвратно ушедшее и для него самого, и для других.
— Что же вы бросили, играть бросили?
— Играл вдосталь, а после отошло само по себе. Война финская, война немецкая, и дальше горького под завяз… Оно следом, горе-то, за мной всю жизнь… Эх, ежели порассказать! Ежели порассказать — роман что твой «Тихий Дон» получится!.. А так, веришь, иной раз свербит — взял бы гармонь в руки. Похоронят, можть, с гармонью, как, Глебка?
— Нашел о чем!
— Нет, удивительно! — тихо произнесла Люда, думая о своем; она положила узкую загорелую ладонь на толстые пальцы Потапыча, и тот — Глеб заметил — дрогнул щеками, сжался, заробел, что ли; и Глебу было странно, что с такими тяжелыми пальцами Потапыч, оказывается, лучше всех играл на гармони.
А Потапыч, покашляв, вдруг заговорил о другом, и обращался он к Люде, хотя глядел на свои сандалии, — оттого, наверно, чтобы не замечать Глеба.
— Льду на реке встать — отведут дебаркадер на судоремонтный завод, в затон. Поселят нас в общежитии, шесть коек в комнате. Работенку на складе дадут — железки перебирать до открытия навигации, — и шесть коек. Они все молодые, пятеро-то, ухари, веселые, а мне как? Узкие койки, казенные — всю жизнь на казенных койках я, под нумерованными одеялами. Как?
Он встал с ящика, пожевал губами, — что-то хотел добавить, но махнул рукой и зашагал прочь. Глеб силился отогнать тяжесть, звучно прилившую к вискам, искоса видел, как нахмурилась, закусила губу Люда, — она многое поняла.
— Я не знаю, Глеб, — тронула она его за плечо, — как тут…
— Подожди, — перебил он, боясь, что она скажет не совсем о том, что мучительно для него, — подожди. Строить — год нужен! Год! И останусь я в нем, да?! Останусь?