Эрнст Сафонов - Избранное
Матрос у трапа, сдернув с кнехта швартовый конец, засмеялся. Теплоход отходил, брызгаясь водой. Капитан помахал рукой, снова что-то крикнул — неразборчивое из-за шума двигателя, — и матрос заведенно раскрыл рот в смехе. Потапыч улыбался, и была в его глазах виноватость — вроде за него, Глеба, виноватость, что он сгоряча обходительного, порядочного человека обидел.
— Отдай! — грубо, конечно, — если сейчас рассудить, — выхватил он эти проклятые банки у Потапыча. Та, которую швырнул первой, не долетела до теплохода — плюхнулась в реку, зато вторая угодила на палубу, расплеснулась оранжевыми фонтанчиками.
Чернобородый насмешливо грозил из рубки кулаком, матрос тащил на палубу швабру — убирать, смотрел на эту сцену единственный пассажир, озадаченно поблескивая стеклышками очков, а Потапыч расслабленно пошел к себе в комнату.
— Ладно, ни к чему, — сказал он Глебу, когда тот, нагнав, попытался с ним заговорить, — к старости человек глупеет… Спать я хочу, гуляй иди!
Люда предложила:
— Пойдем в Русскую. Издали насмотрелась!
Утомительно идти по деревне. Тридцать изб среди культяпых, обрубленных осокорей, и от каждой избы провожают тебя взглядами. Старики, старухи, ребятня… Остальной работоспособный народ в поле или леспромхозе. Нет, оказывается, не все… Вон здоровенная женщина ведет щуплого мужичонку в располосованной рубахе. Он пьян, корячит ноги, упирается, и женщина несильно бьет его кулаком по спине, по шее. Через овраг, опершись подбородком о клюку, наблюдает эту картину скрюченная, вся в черном бабка; с мстительным восторгом кричит:
— Так его, так его!
У женщины багровеет лицо, она яростно толкает поперед себя пьяного мужа, но тот глух к затрещинам, невмоготу ему передвигать ноги. Он спасительно хватается за раскрашенный фанерный щит, поставленный возле дороги, повисает на нем. На щите красным по зеленому написано:
СОРНЯКИ НА ПОЛЕ — ВРАГИ УРОЖАЯ. БОРИСЬ С НИМИ, ДОХОД УМНОЖАЯ!
Глебу неловко, он боится, что Люда увидит деревню совсем не такой, какая она на самом деле, — ведь живут здесь работящие, очень разные люди; он показывает:
— Телевизоры.
Над крайней избой Фрола Горелова и чуть дальше, над другой, где хозяином бригадир тракторной бригады Свиридов, нелепыми крестами воздеты к небу телевизионные антенны.
Глеб, как бы извиняясь, говорит Люде:
— Выпил человек… А так он неплохой. Отец у него интересный мужик. Восемьдесят лет, а до прошлой осени в кузнице молотом махал. Представляешь, сам себе велосипед сделал. Ни одной заводской детали в нем, если цепь только да подшипники. И гоняет на этом велосипеде. Старик, представляешь?..
— Скажи-ка! — непонятно улыбается Люда.
Они сворачивают по слабо протоптанной тропинке к Тимошиной избе; Глеб на ходу поясняет, что Тимоша, по прозванию Моряк, — его добрый приятель, он родной дядя Татьяны Гореловой, а значит, брат Фрола Горелова, с которым, надо знать, Тимоша в давней вражде… С ним, Тимошей, можно не секретничать, можно раскрыть, что Люда из редакции и почему приехала в Русскую. Смотришь, подскажет Тимоша…
Хозяин встретил их с восторгом; поднял над головой сапог, на который накладывал латку, помахал им, расплываясь в улыбке; смущенная Люда «здравствуйте» не успела сказать, как он катанул свою тележку к ее ногам, тронул пальцем босоножку:
— Отскочит ремешок. Снимай, прилажу!
Глебу приказал:
— В сенях квас свежий. На мяте. Волоки сюда.
По-прежнему в простенке висела картина, цветными карандашами нарисованная, — залпы боевого корабля; варом и размоченной кожей пахло; сам Тимоша был в истончавшей, местами протертой матросской тельняшке, с любопытством поглядывал на Люду, выжидательно — на Глеба, и вообще суетился, как может суетиться безногий человек на тележке: размахивал руками, перекатывался с места на место, еще раз заставил Глеба сходить в сенцы — за вяленой рыбой.
Ели рыбу, запивали пахучим холодным квасом, — Глеб и Люда сидели на низеньких скамеечках, а Тимоша напротив них был, — и Глеб про себя радовался, что Люда сразу разговорилась с Тимошей, будто не в новинку ей все: и жилье это, и особенный хозяин жилья.
— Наша деревня что́ — осколок! — говорил Тимоша, разгрызая крепкими зубами косточку. — Верно, Глеб? — И пояснял: — До войны полторы сотни, почитай, дворов было, а устояло? Из молодых Федька тракторист, еще Глеб, он при дебаркадере, еще Цыганочка моя, да племяшка Таня, что бунт подняла, — вот и вся боевая часть!.. Партийные? — отвечал он Люде. — Есть такие. Свиридов, Кузькин, Борис Лаврентьевич Манько… Есть. Так у них же план! Колхозного хозяйства план… Они за него в ответе, заел он их, и свету не видят. Труженики.
И смеялся — так, словно всех следом за собой приглашал посмеяться, хотя слова были серьезные.
— Считаешь, что Фрол для дочери старался, дом обогащая? Он для себя старается, потому и дочь домашнюю желал иметь… Не по времени! Вот ему, на-ко выкуси!..
Глеб даже вперед подался, краска лицо залила: Тимоша чуть было не проиллюстрировал свою последнюю фразу красноречивым жестом — вовремя, слава богу, руку остановил; сам растерялся, угрюмо добавил:
— Фрол? Со спокойствием желает жить.
— А как надо? — спросил Глеб.
Тимоша задумался, покачал головой:
— Ты, Глеб, друг мой, не обижайся, ладно?.. Гляжу я, вы, нынешняя молодежь, замедленного действия. Не понял? Что мы в двадцать лет на всю катушку знали — вы это к тридцати только-только постигаете…
— Ого!
— …По-моему, чтоб жизнь понять и верить в нее, хоть раз ужаснуться надо. Перед самим собой ужаснуться.
— Странные у вас… суждения, — тихо заметила Люда. — Можно, я к вам еще как-нибудь приду?
— Под фашистский поезд с гранатами ложился, — тусклый голос у Тимоши, губы серые, стиснуты; чуть разомкнул их: — И еще было…
Со злым жужжанием бился о стекло залетевший в избу шмель; они молчали; на реке простонал пароход — «Прогресс», конечно, — и Глеб поднялся:
— Пойдем мы, Тимоша. Цыганочка где ж?
— Цыганочка, — виновато улыбаясь, ласково повторил Тимоша. — Цыганочка, доченька моя, в трудовом комсомольском лагере. Для школьников такие лагеря, на лето. Пишет: лучше быть не может, папка!
Они уходили, Тимошин голос догонял их: «Жду-у!» Глеб выкладывал Люде все, что знал о Тимоше. А знал — о нем былом — не так уж много.
Со своим братом, Фролом, поссорился он после войны. Когда Фрол из армии вернулся в Русскую, Тимоша, младший по возрасту, жил у него в доме; еще в сорок третьем отвоевался… Болтают всяко: старшему, мол, не понравилось, что холостой Тимоша по-хозяйски обосновался на семейной перине. Кто знает?.. Но Глеб видит другое… Разные — вот и не уживаются. После ссоры Тимоша исчез из деревни. Местные мужики будто бы видели его с цыганским табором не то под Рязанью, не то под Тамбовом. Цыгане возили Тимошу в повозке, и он — в бескозырке, морской форменке с орденами — играл на гармошке… Так это или нет, но сюда вскоре Тимоша вернулся с маленькой цыганской девочкой. Любит ее, называет дочерью, и вообще он — человек хороший, отзывчивый на чужое горе и счастье.
— Растревожили мы его сегодня, — заключил Глеб.
На этот раз в Славышино он ехал с попутным бензовозом. В кабине, несмотря на опущенные стекла и скорость, держалась угарная духота; зажги тут спичку, думал Глеб, сизым облачком наружу вылетишь… Шофер — надменный тонкогубый парнишка, жевавший затухшую папиросу, — покосился на фуражку Глеба, спросил:
— Служил на флоте?
— Нет. («И что таскаю ее?! Глупо».)
— А я — через месяц призыв — в морскую пехоту пойду. Видел в киножурнале: ребята — во!
— Армейская дисциплина везде одна.
— Ты ж не был на флоте! А я знаю… Морская пехота — стремительный десант хоть куда!
Он с удовольствием произносил это — «стремительный десант». Звучало, по крайней мере для него самого, очень здорово и неотразимо: «морская пехота — стремительный десант…»
— А что́ — я водитель, и там — за баранку. У них амфибии, вездеходы-амфибии… Махнемся? Я тебе свой берет, ты мне фуражку? Трешница в придачу.
— Не надо трешницы. Пользуйся.
Неотмываемые пальцы паренька жадно погладили якорек на фуражке, — Глеб порадовался: вот и к месту вещь пристроил… А синий берет, что оказался у него в руках, был щедро забрызган маслянистыми пятнами, впитавшими грязь, и вообще — шоферский головной убор, что с него возьмешь! Не в карман, а незаметно за сиденье сунул его — пусть у хозяина остается.
Славышино на подъеме укатанной дороги вынеслось навстречу — красными, зелеными, в основном серыми крышами, поблескиванием оконных стекол, грачиной стаей, тяжело повисшей над кладбищенскими тополями.
— Где притормозить?
— Жми. За магазином.