Антонина Коптяева - Товарищ Анна
— Что, скажите? — попросил он, наклоняясь, и, точно к иконе, приложился, поцеловал её беззвучно шевелившиеся губы.
От этого неощутимого поцелуя, от щемящей боли в груди он проснулся и, ничего не понимая, сел на нарах.
Было темно. Кругом сонно дышали люди. Вверху открытой двери слабо серебрился край звёздного неба, а на порожке дрожал красноватый отсвет костра. Посидев минуту, Андрей снова лёг и вдруг понял, что ему жаль утраченного сна, что ему хочется ещё видеть Валентину с этим взглядом, открывающим всю нежную горечь её затаённого чувства.
Андрей не пытался анализировать своё отношение к Валентине, он и не мог сделать это сейчас, когда всё в нём как-то сдвинулось с места. Не было ничего чувственного в мыслях о ней, но чудесная нежность и умиление перед её красотой переполняли его сейчас восторженной благодарной радостью.
Он лежал, неподвижный и лёгкий, широко открыв глаза, улыбался, бережно перебирал все встречи с Валентиной, её слова, жесты, взгляды. Она была прекрасна, она понимала, она любила его. Радость Андрея всё росла. Он почти задыхался.
Его потянуло на воздух. Он встал, неслышно ступая по земляному полу, вышел из избушки. В прохладе крепкой августовской ночи плескался невидимый в камнях ключ, ветер шелестел травой и листьями, потрескивал костёр, казалось, самые звёзды шуршали ворсинками фосфорического мерцающего света.
Звенящий удар пронёсся над долиной. Андрей вздрогнул. И снова раздался удар, железный, кованый: на Кийстоне возобновили работу. Андрей взглянул на одинокую чёрную фигуру, колдовавшую у костра над таким же чёрным котелком, и медленно пошёл к буру по едва заметной тропинке.
Буровой станок, высокий и лёгкий по контуру, чётко вырисовывался в свете пылающего костра; чумазый кочегар возился у топки, искры огненной метелью кружились над ним. Андрей поговорил с мастером, посмотрел,, как промывальщик делал промывку вынутой из скважины породы. Проба оказалась хорошая, и это ещё больше подняло настроение Андрея: не зря было потеряно время, не стыдно было возвращаться домой. Он постоял ещё у станка и пошёл обратно.
11
Увидев чёрную глыбу барака над слабо освещенной линией берега, Андрей вспомнил, что он с утра ничего не ел, и сразу заспешил, ускорил шаги. Вместе с дымом костра он вдохнул запах ухи и почти сбежал вниз.
На камнях у огня сидел Чулков. Они поздоровались просто, хотя расстались недели две назад и оба были очень рады видеть друг друга.
— Завтра подамся к дому, — сказал Чулков, помешивая в котелке ложкой. — Покуда вы доберётесь до здешней разведочной базы, я уж на Звёздном буду. Прямиком-то отсюда километров пятьдесят, не больше.
— Да, пожалуй, не больше, — задумчиво согласился Андрей.
Вдвоём они долго трудились над ухой, пили чай, мыли в ручье посуду. Потом закурили.
— Значит, вы домой! — сказал Андрей.
Он сидел, охватив руками колени, щурился от дыма папироски; взгляд его, устремлённый на огонь, был далёк и безразличен.
— Да, домой, — сказал Чулков и усмехнулся неожиданно горестно. — Ходишь вот так по тайге день-деньской... Велика она, матушка! А ты перед ней, как семячко на ветру. Плохо, когда его нет — дома-то!
Горечь этих слов заставила Андрея очнуться от своих дум. Он пристально взглянул на Чулкова. Он почувствовал неловкость от того, что никогда не интересовался личной жизнью преданного ему человека.
— Как же вы? Неужели совсем один на свете?
— Один, — сказал Чулков. Видимо, его что-то разбередило, и ему хотелось поговорить. — Один, как перст. И всю жизнь в лесу, — сообщил он ещё не решительно, но тут же стал рассказывать. — Отец мой русский был, а женился на якутке. Крестьянствовал в наслеге[6]. Семья у нас была большая, заимку освоили добрую, а после захудали, то ячмень вымерзал, то скот падал. Пошёл я тогда батраком в соседний наслег. Долго там жил. И был там якут... Прохором его звали. Большеголовый, кривоногий, но сильный был и ловкий, как бес. Напоролся весной на медведицу, подмяла она его, так он её ножом заколол. Вот он какой был! — Чулков долго молчал, как будто продолжая рассказ про себя: лицо его всё оживлялось. — Уехал он раз на Лену... Прошка-то. Пушнину повёз, хотел новое ружьё купить. Долго проездил. Снег уж сходил, когда он заявился: со старым ружьишком, без пушнины, и, что бы вы думали, привёз он себе жену... Фёклой её звали. Славная такая, тоненькая, лет шестнадцати. Не очень скуластая, только глаза якутские, узкие. Так и жжёт, бывало, ими. Увидел я её и поглянулась она мне. Смеялась она всегда тихонько так. Посмеивалась, а близко не подпускала. Я ей говаривал: «Ты меня, Фёкла, не дразни», — а сам от неё оторваться не мог.
— Полюбил, значит? — сочувственно спросил Андрей.
— Стало быть, полюбил. Прожили мы этак года два. Фёкла вовсе похорошела, а Прошка заплюгавел. Тосковать стал: детей ему надо было. Пошли у них нелады. Начала она ко мне припадать. После-то я понял: ребёнка она хотела, а тогда обрадовался. Говорю ей: давай сбежим на Лену. Прошка, мол, разлюбил тебя, другую теперь возьмёт. А она в слёзы и то ласкается ко мне, то шипит, как дикая кошка. Страдание да и только! Стала она и с лица увядать. Да ещё какую привычку взяла: как метель, она шасть из юрты, встанет на самом ветру и не то поёт, не то причитает, и в ту пору не подступиться к ней.
Так в одну метель и пропала она у нас. Дня уж через три пошли якуты за оленями, а она стоит себе свечечкой на сугробе. Ремень-то зацепила за сук, да и захлестнулась, а потом уж снегом её замело...
Тоска меня тогда взяла: всё мне Фёкла из-за каждого дерева мерещилась. Сны одолевали всякие... Проснусь, будто кличет кто: «Петра! Петра!» И слышно, в темноте бляшки на одежде позвякивают. А Прошка-то, оказывается, тем же мучился. Удивительное дело! Вот и приходит он ко мне и говорит:
— Давай, уходи куда-нибудь. Фёкла, — говорит, — приходит ко мне по ночам и плачет, на тебя жалуется.
Что тут будешь делать? Собрал я свои монатки и ушёл. На прииски к русским. Разведчиком стал. Жизнь уже прожил, а тоска не изжита. Значит, душа не стареется.
Чулков лёг грудью на камни, облокотился и неподвижным взглядом уставился в темноту. Костёр догорал. И от его неровного света глубокие глаза Чулкова то вспыхивали красноватым блеском, то снова гасли.
— И что такое есть эта самая любовь? — произнёс он ровным, безжизненным голосом, обращаясь не к Андрею, а к кому-то невидимому за костром. Говорят: сон сильнее всего, а она и сон и самую жизнь отнимает. Не любила бы Прошку Феклуша, разве пошла бы она на такое?
— Тяжёлая история, — сказал Андрей; ему жаль было Чулкова, жаль Фёклу, но даже этот грустный рассказ не омрачил его настроения, а лишь углубил прелесть и чистоту чувства, владевшего им. — Конечно, тяжело в тайге одному, — добавил он с оттенком невольного превосходства.
— Куда же денешься? — сказал Чулков покорно; он сел, сломал о колено тонкую сушину, бросил палки в костёр. — Проезжал перед вечером каюр[7] с Сантара, рассказывал, что большие палы пошли в верховьях. Опять, наверно, русские подожгли. Не умеют они от огня беречься. А якуты на Омолое волнуются теперь. Оспу им прививали. Ну и боятся, чтобы доктора огнём не застигло.
— Откуда доктор?
— А кто его знает? Посылали, стало быть...
12
Консервная банка валялась на земле, выжженной костром. Разбросанные головешки не были покрыты пеплом, ярко чернели и холодные угли: сразу было видно, что костёр не потух, а залит водой.
— Банку вот забыли, значит, очень торопились.
Кирик пнул её в сердцах, и она, звякнув, отлетела в кусты. Он обошёл ещё раз кругом.
Нежно лоснились примятые ветки пихты, настланные на земле, пахли смолой тонкие жерди — остов чума. Видно, что совсем мало жили здесь эвенки. Кирик посвистел тихонько, искоса взглянул на доктора.
Валентина сидела прямо на земле, охватив руками колени, сердито-насмешливо смотрела на Кирика. Туча мошкары колыхалась в горячем воздухе над оленями, привязанными к дереву. Даже в чаще под тенью ёлок было жарко. Кружилась голова от запаха хвои, еловых шишек, разнеженной тёплой земли, разогретых натёков янтарной смолы на коре лиственниц.
— Зачем уехали? Куда уехали? — бормотал Кирик, всё ещё разглядывая помятую траву и олений помёт.
— Напился чаю? — съязвила Валентина. — Эх ты, вредный, ты вредный! Меня мучаешь, оленей мучаешь! Я всё расскажу вашему председателю.
— Зачем мучаешь? — укоризненно сказал Кирик. — Один-два дня — не беда.
— Не беда? Как это не беда? Теперь обратно ещё два дня...
— Зачем обратно? Дальше поедем.
— Дальше? — вскричала Валентина, поднимаясь.
Она сорвала с себя сетку и шляпу, обмахиваясь ими, с разгорячённым лицом пошла на Кирика.
— Теперь уже близко, — заискивающе, смущённо, но попрежнему упрямо сказал Кирик, немножко отступая назад. — Погода-то жаркий, костёр-то совсем сырой.