Анатолий Алексин - Сага о Певзнерах
В поисках одной крыши над головой томились весь год мы по эту сторону океана, а Игорь — по ту. Это страдание я не смею вырвать из своего романа, потому что оно было не второстепенностью, а словно бы лицом того разорванного на три части года.
Впрочем, Даша, казалось мне, найдя покой, иного пока не искала. У нее, я думал, все было, как надо: спина Иманта и крепость на побережье.
«Ну как? Все нормально?» — говорят, встречаясь, те, что равнодушны, безразличны друг к другу. Каюсь: я предполагал, что у сестры «все нормально». Но разве «все нормально» бывает? Хоть у кого-нибудь?
Я думал, предполагал… мне казалось…
* * *Совпадения… Я случайно заметил, что слово это можно было бы расшифровать так: «советские падения». А сокращенно, стало быть: «совпадения». Чепуха какая-то… Но все же совпадений, которые определили падение великой страны, было чересчур много. Самыми же несчастными, думается, можно считать два из них: именно на этой земле расположен город Симбирск, в котором родился за тридцать лет до конца прошлого века мальчик Володя, и именно здесь взобрался на полукаменный-полузаросший пыльного цвета шерстью поселок Гори, в котором девятью годами позднее родился мальчик Coco, ставший Иосифом. Два мальчика, повзрослев, определили на сотню лет судьбину державы, в которой рождалось и много других, очень хороших, мальчиков: Саша Пушкин, Лева Толстой, Антоша Чехов, Вася Суриков, Сережа Рахманинов… Но они, к несчастью, судьбину в судьбу превратить не смогли. Они не претендовали, они не замахивались… Почему не ученые, не художники и не поэты решают, как жить народам? Очень печально…
Самое катастрофическое совпадение подкралось к нашей семье нежданно-негаданно. Оно как раз не было типично советским, а могло произойти в любой части земного шара.
Главный режиссер русского театра драмы в Риге с воодушевлением сообщил на общем собрании труппы, что лермонтовский «Маскарад» согласился поставить знаменитый московский режиссер Иван Афанасьев, который давно уже «не повязан» Театральным училищем и художественной ответственностью за какой-либо свой театр.
— Он свободен! — воскликнул главный режиссер, любивший приглашать заезжих постановщиков, у которых не было в Риге ни семьи, ни квартиры, ни прописки, ни будущего.
Совпадение, заставившее Дашу замереть, слиться со стулом, впаяться в него, ничем, казалось, предварено не было. Но сколько же давних совпадений сцепилось, чтобы возникло это, самое роковое!
Если исследовать под психологическим увеличительным стеклом или тем более микроскопом почти любое событие, толкуемое историками как «вытекающее из всего хода», как логичное и неотвратимое, окажется, что атомами и молекулами его стали мириады случайностей, которых вполне могло и не быть.
Едва Даша успела подумать, что на время постановки «Маскарада» она «заболеет» и скроется в двухэтажном доме Алдонисов, как главный режиссер столь же воодушевленно оповестил:
— У Ивана Васильевича есть всего два условия, которые я от вашего имени уже удовлетворил. Он сам будет играть Арбенина, а в роли Нины хочет видеть свою ученицу Дарью Певзнер.
Мужская часть труппы, почти поголовно влюбленная в Дашу, зааплодировала.
— Вот видите: я так и знал! Вы одобряете… Чтобы труппа не стала трупом, необходимы переливания, но не из пустого в порожнее, а свежей крови от талантливых режиссеров-доноров.
Главный режиссер любил принародно изобретать афоризмы, высказывать в оригинальной форме не вполне оригинальные мысли.
Иманта, актера латышского театра, вполне можно было принять и за актера театра русского: он не пропускал почти ни одной Дашиной репетиции, бывал и на «сборах труппы». Не ревность приводила его в этот зал, — время, которое он проводил без жены, не было для него временем жизни.
— Я откажусь от роли, — шепнула ему Даша.
— Из-за чего?!
Он мог бы спросить «из-за кого?», но деликатность не покидала его, как Дашу не покидало очарование.
— Я буду счастлив, если ты сыграешь Нину.
Он не мог быть от этого счастлив, но судьба жены — в том числе и актерская — была для него дороже собственной. Он был мужчиной и умел превозмогать боль — физическую и душевную.
— Ты хочешь, чтобы я согласилась?
— Можно ли от этого отказаться?!
Вернувшись домой, он, как всегда вечерней порой, ушел поплавать. Хоть море даже для него было прохладным. И плавал дольше обычного… Значительно дольше.
— Любовь не имеет обратного хода, — сказал как-то Игорь.
Он досконально разбирался во взаимоотношении разных полов, пока дело не дошло до него самого. А когда дошло, практика не подчинилась теории.
«Любовь не имеет обратного хода». Жаль, что брат не объяснил это в свое время Иманту: для его полного успокоения. А Даша и без Игоря знала… Предстоящее прибытие Афанасьева — в театре этого ждали не как приезда, а именно как прибытия! — привело сестру в уже позабытое ею смятение, от которого бы она охотно избавилась. Смятение было порождено не жаждой любви, а жаждой покоя. В крепость, где Даша так надежно укрылась, вторглась грозовая опасность. Она покушалась на главное, что обрела сестра: на стабильность, которую Даша стала ценить выше трепета и мятежности. Быть может, покоя она начала желать слишком рано, но потому, что ее слишком рано настигли испытания, превратившие первую любовь в первую несусветную муку.
Она дорожила воспоминаниями о начале, об истоке той первой страсти… Но не более, чем дорожила. И страшилась, что история, которая последовала за ее девичьим праздником и превратила его в женскую катастрофу, будет иметь продолжение.
Афанасьев же «прибыл» именно с надеждой на продолжение. Или на то, что у Даши вслед за первой любовью возникнет вторая. И вновь к нему… Он, по-арбенински искушенный в страстях, должен был знать, что подобное не случается. Но желание стало неотступным, и опыт под напором желания отступил. Может, потому, что он был не его личным опытом: любил-то он в молодости только жену, а в зрелости — только Дашу. Искушенность явило ему искусство. А это совсем иное…
На первую встречу театрального коллектива с мэтром Даша явилась в самом будничном платье, не прибегнув в то утро к косметике, чтобы у Иманта не возникло и намека на подозрение. Она попросила мужа быть в зале с ней рядом.
— У меня, к сожалению, репетиция, — ответил он правдой. Но с такой интонацией, чтобы Даша поняла: он в ней уверен. Имант хотел, чтоб в этом убедился и Афанасьев. Раньше он умел «выстраивать» свои репетиции так, чтобы они не отрывали его от Дашиных. А тут изменил привычке.
Иван Васильевич же готовился к появлению в театре тщательней, чем к любой премьере. Даша это почувствовала: все, что было в то утро в нем и на нем, виделось ей чрезмерным. Только неугомонившаяся страсть могла подмять под себя его вкус… Былой дворцовый фасад Афанасьева выглядел в ее глазах отреставрированным так старательно, что нарушились пропорции, исказился замысел первоначального создателя-архитектора, а роскошество покусилось на чувство меры.
Он приехал ради нее, ради нее поднялся на сцену, ради нее пытался быть в каждой своей фразе либо глубокомысленным, либо сногсшибательно оригинальным, либо феерически остроумным. Но все это представлялось Даше спектаклем, в котором не было той неотрепетированности и первозданной естественности, к которым Иван Васильевич призывал постоянно учеников… «Вы не должны домогаться успеха — и тогда он придет», — учил Афанасьев. А на этот раз сам домогался. Страсть его была необузданной. Стремление понравиться выглядело для Даши — может, лишь для нее одной — мальчишеским и неестественно диссонировало с его возрастом. Будучи десятиклассницей и студенткой, она этого диссонанса не замечала. Он, значит, возникал, зависел не только от его, но и от ее чувства. И ее опыта.
Эрудицией Афанасьев блистал так, что Даша внутренне зажмуривалась. Он уверял, что проникновение в пьесу начинается с проникновения в автора. И принялся усиленно проникать в Лермонтова… Наверное, он забыл, что Даша все это от него уже слышала: она не восхищалась его познаниями, а раздражалась заученностью того, что он пытался представить экспромтом. Но, повторюсь, так это воспринимала во всем зрительном зале, быть может, она одна. И не в излишнем роскошестве его облика, не в повторении уже знакомого была главная причина тревожного раздражения, а в том, что Афанасьев вознамерился разрушить ее дом на побережье, возле залива… Он пошел в наступление на эту Дашину крепость, неприступностью которой она более всего дорожила.
Иван Васильевич, меж тем ничего не подозревая, все упрямей проникал в Михаила Юрьевича, чью драму мечтал воплотить на сцене не столько из любви к Лермонтову, сколько из любви к Даше и ради общения с ней.