Семен Бабаевский - Собрание сочинений в 5 томах. Том 3
Увидел Холмов и цветущие подсолнухи. Обрадовался. Значит, не опоздал, приехал ко времени. Какое это, оказывается, красочное зрелище! Цвет густой, кучный, и напоминал он разлитый по степи мед — хоть бери ложкой, хоть черпай ведром. И разлился мед не кругами, а квадратами или поясами, и солнце, отражаясь в нем, полыхало желтым, слепящим блеском.
— Поздний подсолнушек как раз в цвету, — пояснил Кучмий, глядя не на подсолнухи, а на дорогу. — Ранний уже потемнел, нагнул головы. Теперь к нему ни одна пчелка не залетит.
Увидел Холмов и лесные полосы, как зеленые пояса, и бригадные станы, и снова валки и валки, и комбайны с подборщиками, и грузовики с зерном — все летело мимо, мимо! На что ни смотрел, чем ни любовался, все пробуждало в нем ту хорошо знакомую и давно испытанную им радость, когда он, проезжая в страду по полям, всем своим существом чувствовал и теплоту земли, и ее запахи, и вызванные ею тревоги и надежды. И ему казалось, что ничего с ним не произошло, что вот он сойдет с машины и по колкой стерне пойдет вон к тому комбайну. На ходу поднимется к штурвалу и станет говорить с комбайнером, начнет расспрашивать, как идет обмолот, как урожай и велики ли потери зерна. Потом, озабоченные тем, что проворонили и не заметили, как Холмов взобрался на комбайн, к нему подъедут председатель колхоза и секретарь колхозного партбюро. Вместе с ними Холмов побывает у трактористов, вон у тех, что следом за комбайнами пашут стерню. После этого поедет на птицеферму, вон она, чуть виднеется из-за лесополосы. Посмотрит, как растут куры, узнает, высока ли яйценоскость, выпускают ли птицу на стерню, поговорит с птичницами, а то и пообедает с ними и уедет на молочную ферму. И так до ночи. А утром снова встречи с людьми, снова поездка по полям. И, может быть, потому, что он был в степи, что в нем так решительно проснулся прежний Холмов, дотошный и неугомонный, что мысли его снова обратились к людям и к живому делу, — может быть, поэтому Холмову было так радостно на душе, и он думал о том, что белый свет устроен разумно, что он полон поэзии и красоты и что жить на земле — это же какое счастье!
Как это обычно делают видавшие виды шоферы, Кучмий молча наблюдал за дорогой, видимо понимая душевное состояние своего пассажира: в такую минуту лучше не мешать ему разговорами. Пусть полюбуется степью, пусть помечтает! Только перед поворотом Кучмий погладил усы и с улыбкой посмотрел на Холмова, как бы говоря этим, что вот, мол, уже приехали. Он слегка притормозил, и «Волга» небыстро покатилась по узким, поросшим травой колеям. Трава ложилась под брюхо машины, шелестела и звенела, ударяясь о металл, и Кучмий нарочно ехал совсем медленно.
Так они проехали метров пятьсот, и Холмов увидел поляну и пруд. С одной стороны блестевшая на солнце вода была обрамлена высоким, снизу уже пожелтевшим камышом, а с другой ее обметала зеленая ряска. На берегу выстроился странный на вид лагерь. Беспорядочно стояли кибитки, сбитые из досок, удобные для перевозки на грузовике, потому что легко разбирались и собирались. Дерево остругано, но не окрашено. Оконца крошечные, двери такие узкие, что толстому человеку в них пролезть трудно.
По виду эти сооружения были разные. Одно походило на контейнер, будто специально снятый с вагона и поставленный на берегу пруда, другое — на обтянутый брезентом чумацкий балаган, какие ставятся на брички в бычьей упряжке. Иные напоминали чулан, в котором обычно хранится домашний скарб. И еще были два типично украинских куреня, какие летом вырастают на баштане. Они сделаны из столбов, поставленных конусом и покрытых травой и бурьяном, и уже не с дверями, а с дырками, какие бывают в собачьей конуре. Как позже Холмов узнал, курени принадлежали: один Кучмию, а другой Монастырскому, бывшему председателю Прикубанского облсуда… Поодаль от лагеря разместились ульи, образуя строгие квадраты, похожие на игрушечные города со своими игрушечными площадями, улицами и переулками.
Внимание Холмова привлекли не столько ульи и жилье пчеловодов, сколько сами обитатели лагеря, или, на языке пасечников, точкá. Люди этого точкá были не то чтобы очень старые, но и не так чтобы слишком молодые, а как раз такие, какие своевременно уходят на пенсию. О них обычно говорят: ну, эти потрудились за свою жизнь, так что пусть отдыхают и спокойно доживают до конца дней своих. Одеты они были по-степному, или, как говорят, кто во что горазд, так что Холмов в своем поношенном сереньком костюме рядом с ними выглядел франтом.
Согнувшись, из будки вышел рослый детина, голый до пояса, обветренный и засмоленный солнцем. Стоял и потягивался, шумно зевая и не обращая внимания на Кучмия и Холмова. На нем были широченные брюки, потертые на коленях, замызганные, испачканные травой и снизу точно бы пожеванные. Другой пчеловод стоял возле своего жилья, накинув на голые плечи видавший виды китель, на котором, как две пустые сумки, висели нашивные карманы. Китель когда-то имел цвет хаки, теперь же, выгорев на солнце и постарев, он странно побурел. И тут как-то неожиданно к Холмову быстрыми, мелкими шажками подошел и протянул руку мужчина в одних трусах, слабо подхваченных резинкой на его большом животе, так что их приходилось рукой подтягивать и поддерживать.
— Доброго здоровья, Алексей Фомич! — крикнул он обрадованно. — Не узнаешь? Да это же я! Монастырский! Да неужели позабыл? Или не можешь распознать меня в таком виде? Так это у нас тут степное обмундирование. Монастырский я! Афанасий Лукич! Ну, вспомни! Председатель областного суда. Монастырский Афанасий Лукич.
— Ну, здравствуй, Афанасий Лукич. — Холмов пожал загрубевшую ладонь Монастырского. — Да, брат, узнать тебя трудновато. Помню, был ты собой мужчина видный. Костюмчик на тебе с иголочки, галстук. А теперь? Чего это в таком легком одеянии?
— Адская жарища! — Монастырский подтянул трусы. — С моей комплекцией, веришь, беда! Не переношу жару. Вот таким голышом окунусь в пруд, и мне легче. А тот костюмчик, что с иголочки, хранится без надобности. Тут, средь пчелы, в костюмчике не пойдешь.
— Это что? Уже и знакомец отыскался? — спросил Кучмий.
— Еще какой! — Монастырский от радости поднял руки и сразу же схватился: трусы начали сползать. — Когда-то вместе работали.
— Афанасий Лукич, и когда это ты в свою амуницию втянешь настоящую резинку и перестанешь дергаться, как припадочный? — сердито сказал Кучмий. — Просто совестно за тебя! Ить ты уже третий месяц мучаешься. Неужели не осточертело тебе поддергиваться? А ежели какая баба на точок заявится? Тогда что? Хоть не выпускай тебя из кубла? Подтягивался бы поясом, что ли.
— Нету у меня пояса. — Монастырский обратился к Холмову: — Алексей Фомич! Какими судьбами к нам?
— Вот генерал привез.
— Еле-еле уговорил, — сказал Кучмий и подмигнул Холмову. — Ну пойдем, Алексей Фомич, представлю тебя другим нашим сечевикам. Может, еще отыщется знакомец? Видишь, сидят сечевики у своих куреней, как какие царьки, и не подходят, будто мы с тобой и не приехали. Ждут, когда мы сами к ним пожалуем.
Пчеловоды не подходили к Кучмию потому, что были заняты делом. Кто сидел возле своего жилья и стругал ножом какое-то дерево, что-то мастеря. Кто раскрывал консервную банку, собираясь, видимо, подкрепиться. Кто чинил снятую с себя рубашку.
Кучмий подошел к тому пчеловоду, что стоял в накинутом на голые плечи кителе, и спросил:
— Как живешь-можешь, Захарченко? — И пояснил Холмову: — Тоже, как и я, в прошлом боевой генерал. Это он зараз в таком затрапезном одеянии. Дома у него и парадные костюмы, и орденов да медалей столько, что и на груди все награды не умещаются. Ведь верно же, Петр Петрович?
— Да оно так, воевали, награды получали, — ответил генерал. — А тут, на точке, живем жизнью степною. Хлеб жуем и медом запиваем.
— Познакомься, Петро. Это Холмов! Может, слыхал?
— А как же! Холмова знаю.
К следующему куреню подошли вчетвером: не отставали Монастырский и Захарченко.
— Привет, Конюшенко! — сказал Кучмий. — У тебя какая была последняя должность?
— Начальник тюрьмы, — ответил Конюшенко.
— Может, ты тоже в Южном работал и Холмова знаешь?
— Нет, я сибиряк. Сюда попал по болезни.
— Без печали живешь, Конюшенко? — спросил Кучмий.
— Печаль-забота нынче одна — пчела. Свободно ей тут, пчеле. Летает без всякого запрета.
— Как взяток, Конюшенко?
— Так себе. Не так чтобы очень.
— Пчелы-то стараются? — спросил Кучмий.
— Пчела всегда в полете, — пояснил Монастырский, глядя на Холмова и говоря этим взглядом, что кто-кто, и Монастырский знает, как себя ведут пчелы. — Но взяток уже не тот. Цветение быстро убавляется.
— И марши у пчелы удлинились через то, — пояснил Захарченко. — Коммуникации растянулись, фронт стал слишком широк.
Подошли еще к одному жилью. На пороге сидел, согнувшись, грустный старик. Глаза заплыли, он смотрел ими и, казалось, ничего не видел.