Сергей Сартаков - Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот
— Так, — говорю, — в электричестве я и сам чуточку понимаю. Получается, что я, Шура и Маша Терскова — провода, по которым этот твой сильный ток побежит?
Шахворостов поежился.
— Можно и не проводами быть. Это, Костя, от самого же тебя и зависит. Я, например, тебя всегда первым своим товарищем считал, и тоже сам знаешь, сколько раз я тебя выручал. Пожалуйста, давай деньги в пай, и эти орехи мы уже вместе купим. А Ленька может потом с моей мачехой на базаре их продавать.
Ну и удивительно же все складно выходит, — я говорю. — Только одно еще непонятно: Маша Терскова с какого тут боку?
Илья рукой махнул:
— Зря сказал про нее.
— Но я настаиваю.
— А все-таки?
— Ну, могла бы она, к примеру, частную мою радиограмму на берег передать этому самому «могикану», чтобы он товар придержал до следующего рейса. Либо другое: чтобы уговорил он начальника пристани потребовать подхода «Родины». Но это все надо в радиограмме излагать тонко, чтобы «могикан» понял, а все остальные не поняли, имея в виду еще, что он сам малограмотный, а я такую радиограмму тоже составить не сумею.
— Так если Машу втягивать, — говорю я, — оно и проще можно. Маша могла бы сама сочинить радиограмму, будто полученную с берега, что пассажиры есть. «Родина» тогда обязана подойти.
У Ильи глаза так и загорелись.
— Костя, — говорит, — да ты просто гений! Вот придумал! Это же лучше некуда! Поговори с девчонкой. Ты же с ней дружишь всю жизнь. Не жаль разве будет, если три тысячи чистых пискнут? А для Терсковой — шелковый гарнитур. — Вдруг на минуту он задумался. — Только потом как же, когда пассажиров не окажется? Капитан разозлится, а начальник пристани заявит: «Ничего я не знаю».
— Да, — говорю, — действительно, всякая пакость, она обязательно другой стороной оборачивается. Но я думаю так. Уволить, пожалуй, не уволят Машу, только строгача ей дадут. Объяснит Ивану Демьянычу девушка, что в эфире какие-то там грозовые разряды мешали, искажения получались. А все-таки — ей шелковый гарнитур.
— Тоже правильно! Нет, Костя, ты больше чем гений.
— Спасибо, — говорю, — за похвалу. Теперь ты мне ответь: как товарищи мы говорили?
— Как товарищи.
— И спокойно и объективно?
— Целиком.
— Тогда вот какой общий итог, Илья, у нас получается. «Родина» никак в Нижне-Имбатское не зайдет. Три тысячи чистого дохода у тебя пискнули. Свои полторы тысячи — хочешь, так в сберкассу положи. По срочным вкладам, слышал я, три процента платят. Тоже доход. Верный и постоянный. А рассказывать об этом я никому не буду. Как товарищ твой. Мало ли какие фантазии, бывает, в голову лезут! Тебе вдруг примерещился этот «могикан», мне примерещился такой разговор. Тем более что в другой раз уже не примерещится.
— Ага! Мораль читаешь?
— Нет, — говорю, — ты не понял, я тебе сказал: «Спокойной ночи!»
И полез на свою верхнюю койку, лег. Долго слушал, как сквозь зубы по самому черному ругается внизу Илья. Потом он ушел. А мне спать не хотелось, я был очень доволен, что получилось так здорово, с неожиданным для Ильи поворотом. Пусть теперь он походит и подумает, как думал эти дни я. Маша на Столбах говорила: «Костя, нам до всего должно быть дело». Ей было жаль какого-то Лепцова, которого вовремя товарищи не остановили. О Шахворостове она тоже тревожилась. Ну вот, пожалуйста, Илью я остановил. Ужасно горд был я этим разговором. И вообще тем, как держу я себя целый день.
Пришел Тумарк. Начал раздеваться, аккуратно брючки свои укладывать. Потом налил себе в горсточку одеколона, по волосам провел. Гвоздикой запахло. Тумарк любил такие одеколоны, чтобы любой насморк можно было насквозь пробить. Между прочим, и мне это нравится.
— Тумарк, — говорю ему, — а что это такое: вроде и ты невеселый? Почему-то сегодня вижу я одни тоскливые лица.
Стоит Тумарк, маленький, в одних трусиках, челочка на самые глаза спустилась.
— Да ну, Костя, не нравится мне все это, — говорит он. — Затеяли самодеятельность. Меня режиссером выбрали. А ничего этого не нужно было и начинать, если тяп-ляп. Готовить концерт — так как следует, без халтуры, и всем репетировать. А чем же я виноват, что девчата отказались, скетч отпал и Шахворостов сейчас заявил — не станет играть в оркестре?
— Не понял тебя я, Тумарк. Какие девчата отказались? Почему скетч отпал? Насчет Ильи можешь не объяснять, знаю.
— Девчата? А обе: и Шура и Маша. Скетч не разыграешь — Леонид остался в Дудинке. Конечно, Маша могла бы и одна с вокалом выступить. Не хочет. У Шуры и вовсе нет никаких причин. Просто уперлась: «Не буду». А я, Костя, все равно не отступлю, раз мне доверили. Но я хочу, чтобы сделать хорошо или уж вовсе не делать, потому что это искусство. А искусство должно быть только высоким. Вася Тетерев мне говорит: «Концерт мы обязательно должны показать завтра. Я думаю, мы его все же покажем». А я отвечаю: «Нет, не покажем. Все рассыпалось». Он тогда говорит: «Хорошо, Тумаркин, я это сам обеспечу. Я уже сообщил по радио в нашу многотиражку. Я думаю, концерт все же получится».
— А почему Леонид остался в Дудинке?
— Да кто его знает! Диссертацию, что ли, о растительности тундры он готовит. Моряк, а ботаник. Он весь свой отпуск на это дело и хочет загнать, натуру исследовать. Знал ведь, что останется, а записался. И Терскову сбил…
Тумарк долго еще жаловался и на Леонида, и на Васю Тетерева, и на девчат. Корил их, что не любят они искусство. Говорил, что искусство существует не для галочки в отчете и не для заметки в нашей речной многотиражке, а для воспитания высоких, благородных чувств у людей и нельзя искусством так помыкать, как это делает Вася Тетерев. Грозился, что потребует перевыборов секретаря нашей комсомольской организации, потому что Вася — вообще одно недоразумение. И после этого длинно стал объяснять про систему Станиславского, что-то такое о Немировиче-Данченко, о Качалове и Топоркове рассказывать и разгорелся так, что хоть на трибуну его как лектора выпускай. Но я не слушал Тумарка, я все думал: Леонид остался в Дудинке, а Маша ходит грустная…
Все же сон сморил меня, и когда пришел мой черед снова заступать на вахту, оказалось, что мы проплыли уже и Туруханск. Стояли там тоже недолго, только чтобы взять пассажиров, да еще инспектора БУПа, вместе с лодкой завезти его до Подкаменной Тунгуски. БУП по буквам — бассейновое управление пути. Это их забота за бакенами, створами, вехами и всякой прочей речной «обстановкой» следить. А лодочка у этого инспектора была превосходная. Легкая, должно быть, очень ходкая и в красный цвет окрашенная, чтобы с рыбаками, боже упаси, издали кто-нибудь инспектора не спутал. Затащили эту лодочку к нам на корму, и теперь пассажиры все время сверху любовались ею. А вообще-то, конечно, интереснее было бы глядеть вперед, к югу: голубая дорога реки теперь лезла все круче и круче в гору, и сильнее шумела и пенилась вода, опрокидываясь на нос теплохода. О «буповской» же лодочке я сейчас упомянул потому только, что она дальше сыграет свою роль.
В эту вахту мне случилось несколько раз проходить мимо радиорубки. Маша все время работала, стучала ключом или сидела с наушниками и записывала радиограммы с берега. Ветерок трепал синюю репсовую занавеску, солнце светило прямо в окно, и никелированные детали на аппарате так и горели золотым огнем. Я бы сказал, как зуб Леонида, но его, слава богу, и духу теперь там не было. А подойти к окошку я все же не мог, хотя какая-то сила меня к нему тянула, примерно такое чувство: «Вот видишь, Маша, он пощипал свои усики, похохотал — и будь здорова! На кого ты променяла старого друга?» Тогда я взял и остановился у перил, спиной к окну так, как было в Дудинке, когда Маша спала, положив голову на руки. Зачем я это сделал — не знаю. Может быть даже и такая была у меня неясная и тайная мысль: торчать перед глазами Маши немым укором.
Но постоял я недолго. Кто-то толкнул меня в бок. Повернул голову — Петя Фигурнов.
— Эй, Константин! Что тебе Шахворостов насчет Александры наболтал? А? Эх, ты! Нашел кому поверить! Для ясности.
— Если для ясности, то какое тебе до этого дело?
— А вот такое. Девчонка ревет. От обиды, от горя и… не знаю еще от чего. А ты Печорин! И со мной ты так не разговаривай. Не люблю. Уже говорил я. Для ясности.
Откуда он этого Печорина выкопал? Будто подслушал, когда говорил я с Иваном Андреичем! Если бы не это, может, так бы меня и не взорвало. А тут рубанул я:
— Ну, значит, опять мы с тобой, матрос Фигурнов, поссорились?
— Ты этого хочешь? Пожалуйста!
Он зафыркал и убежал. А я вдруг сообразил, что от перил до окошка радиорубки всего два шага и Маша, конечно, слышала весь громкий наш разговор. И мне от этого стало неприятно. Больше даже чем оттого, что я с Фигурновым снова поссорился, и оттого, что Шура, обиженная, плачет.
Нужно было и мне уйти. Но я не успел этого сделать. С лестницы, которая ведет на капитанский мостик, Владимир Петрович мне крикнул: