Владимир Орлов - Происшествие в Никольском
Во вторник Вера получила бумажку от следователя с приглашением срочно явиться в прокуратуру, она и хотела зайти к Виктору Сергеевичу, но не вышло со временем.
Дни у Веры были хлопотные, и сестры не сидели сложа руки, однако ей с поездками на работу и в больницу, к матери, приходилось тяжко. Она уже не смотрела и телевизор. И платье или юбку, какие надевала, не успевала подгладить к выходу, вопреки своим правилам. Многие домашние заботы матери раньше казались ей пустячными и блажными, она помогала в этих заботах матери поневоле, кривясь, теперь же, оказавшись в них коренником, Вера ощутила их бесспорную обязательность.
К тому же Вера решила всерьез взять на себя житейскую поклажу матери со всеми тяготами и бедами и тем самым добиться для матери облегчения. При этом она оглядывалась на судьбу как на нечто живое. С ней она вступала в последние дни в односторонние сделки и боялась, как бы ее собственное недовольство не показалось судьбе нарушением условий договоренности и не принесло матери вреда. «Какая-то я психованная стала, суеверная, – думала Вера, – ведь такая спокойная была…» Страх за мать в те дни, когда Вера узнала о ее болезни и операции и когда провожала ее в больницу, был острым и сильным, теперь же он утих, но не исчез, чуть что – давал о себе знать, горчил жизнь.
Нина появлялась в доме у Навашиных чаще. Подменяла Веру, когда могла. Соня к ее советам и командам относилась с недоверием, как и к командам и советам старшей сестры. Надька же Нину боготворила. По мнению Надьки, Нина одевалась красивее и богаче всех в Никольском, а потому Нина была для нее высшим авторитетом. Раньше Вера к интересам младшей сестры относилась с миролюбивой иронией, теперь они пугали ее и возмущали. «Вырастет, как я, балбесина!» – вздыхала Вера. Она со стороны и с осуждением смотрела на самою себя, какой она была до дня рождения Турчкова, и удивлялась прежней своей жизни. Она не желала говорить с Ниной о нарядах: «Мать там лежит, а я буду о рукавах и оборках!» – однако, забываясь, со вниманием вглядывалась в Нинины новинки – то белое жабо на темно-синей блузке ее удивило и обрадовало, то вызвали зависть легкие цветные брюки, – и этот запрещенный ею самою, но живучий интерес огорчал ее. Нина была прежней, взбалмошной и предприимчивой, временами болтливей, Надька играла с ней будто с ровесницей. Но в Нине что-то происходило, иногда она становилась рассеянной и забывала обо всем вокруг. О чем она думала тогда, Вера не знала.
Заходили к Навашиным никольские женщины – и соседки, и с дальних улиц. Кто хотел помочь, кто интересовался, как у матери дела и когда ее удобно проведать, кто просто из сорочьей любознательности. При этом и на нее, Веру, посматривали с любопытством, но это любопытство Веру уже не жгло и не злило – значит, в ней что-то остыло. Сколько же у матери оказалось знакомых, а то и приятельниц, удивительно было! И все они жалели мать, вспоминали про нее хорошее, кому она в чем помогала и кого в чем выручала. Тетя Нюра Тюрина, ровесница матери, уборщица гривненской столовой, чей дом стоял метрах в ста от навашинского, испекла матери пирог с яблоками, а в тесто добавила меда. Мать с Тюриной любила чаевничать, иногда и тетя Клаша Суханова дула на блюдечко в их компании. В дни рождения они дарили друг другу наволочки, иное нужное белье или посуду, какой в доме не хватало. «С медом я сделала для пробы, из блинной муки, – сказала Тюрина Вере. – Это Настя выучила меня печь пироги с плетенкой поверху. Если этот ей понравился, я ей сделаю с грибами…» Иногда заходила бабка Комарова, заходила, тут же усаживалась, где придется, ноги ее не держали, начинала печалиться о матери, будто по покойнице, и по обожженным, малиновым щекам ее текли слезы. Вера не решалась выгнать старуху, терпела ее жалостливые слова, пока за бабкой не приходили из дому. Комариху Настасья Степановна лет пятнадцати назад спасла от огня. Комариха тогда была еще здоровой и ловкой, однако не сумела однажды управиться с бешеным устройством послевоенных лет – керогазом, огненная струя ударила по бабке, пламенем прошлась по кухонным занавескам, случился пожар. Мать, на счастье, собирала ягоду в огороде, увидала у Комаровых огонь, бросилась к их дому, ведром воды окатила потерявшую сознание Комариху, сама не помня как, вышвырнула керогаз в палисадник. Тут прибежали соседи, вместе они и сбили огонь. Комариху потом долго отхаживали в больнице, у матери на лице и на шее остались следы от ожогов, руки ее недели две были в бинтах. В бинтах она и делала все по хозяйству, досадовала, что неловко доить коз – не чувствует кожей вымени, да и козам неприятно, молоко, по ее словам, шло плохое, нервное. «Ведь она тогда была, как ты сейчас, – говорила Комариха, – только тощая. Нет, постарше. Ведь ты у нее тогда на коленях сидела… Она крыжовник на рынок перебирала. А ты у нее на коленях…»
Приходила малознакомая Вере портниха Зафигуллина, – оказывается, мать лет двадцать назад присматривала за ее дочерью, позже умершей от дифтерита.
Суматошливая, громкая Шарова явилась к Вере с обещанием непременно завтра же вернуть долг – полкило пятисантиметровых гвоздей. «Настя выручила нас три года назад. А мы, негодные люди, протянули с возвратом. Все недосуг. Завтра отдадим. Муж специально поедет в Москву, скажи матери, и отдадим. Шляпка к шляпке». Однако и завтра, и послезавтра, и позже гвозди возвращены не были, и Вера решила, что гвозди надо будет обязательно вытребовать, – нельзя не выручить человека в день нужды, это ладно, но они, Навашины, не ссудная касса. И все-таки не спросила гвоздей. Представила, как поступила бы здесь мать. Та лишь бы вздохнула да махнула рукой на Шаровых. А приди они снова с какой-нибудь слезной просьбой, она и опять бы им не отказала.
Вера ловила себя на том, что она то и дело думает: а что бы сделала тут мать и что бы она сказала? От гостий она узнала о матери многое, чего раньше за ней и не предполагала. Тетя Паша Бакаева, сослуживица матери по пуговичной фабрике, рыхлая, добрая женщина, приходила в дом Навашиных, подолгу сидела на кухне, если Вера хлопотала там, и Вера ее не гнала. «Скучно без матери твоей, – говорила Бакаева. – Она у тебя тихая, не заденет ничего напрасно ни плечом, ни локтем, чтобы шуму не было. И вот на работе ее нет – и будто бы совсем тихо стало. И скучно… Мать у тебя хорошая…» Тут она поглядела на Веру, замолчала, как бы сравнивая ее с матерью, протянула: «Да-а-а…» – и вздохнула.
Что касается Толмачевых, или Лушпеюшек, как их прозвал отец, то к ним Вера относилась подчеркнуто холодно и свысока. Она знала, чего им стоило явиться в дом Навашиных и предложить помощь, знала и то, что отец в свое время перестарался с шуткой, но Толмачевы отплатили ему всерьез, и этого она простить не могла. Мать бы простила. Она и простила, наверное.
Жара вдруг спала, погода стояла пасмурная и ветреная, облака неслись с северо-востока, с Таймыра и студеного океана, черные, низкие, – казалось, что они мерзли на бегу, оттого спешили и жались к земле, к жилью. От их зыбкой, движущейся бесконечности на душе было мрачно и зябко. Окна палаты матери глядели на восток, днями назад больных женщин по утрам будило и раздражало солнце, теперь у них было сыро и холодно, как осенью в нетопленом доме. Вера рассказывала матери о девочках и хозяйстве. «Надьке-то одеяло подтыкаешь? – спрашивала мать. – Комната у них с ветреной стороны, а она в отца, крученая». – «Подтыкаю, – говорила Вера. – Да она и сама не маленькая. О нарядах уже думает». Мать обрадовалась, узнав, что Вера сдала два ведра черной смородины в Вознесенский магазин по рубль двадцать за кило. «Теперь ведь только по восемьдесят копеек принимают. Как ты успела?» Она с удовольствием слушала Верин рассказ о продаже смородины, то и дело переспрашивала дочь и в особенности интересовалась, что сказали о ее ягоде продавцы и вознесенские покупатели. «Хвалили, – говорила Вера. – Все равно как виноград. „Как вы только вырастили?“ – спрашивали». Мать смеялась и заставляла Веру повторять приятные ей подробности.
О следствии и суде Вера ей ничего не сказала, а Настасью Степановну как будто бы следствие и суд вовсе и не беспокоили. Зато она в охотку говорила о болезнях, врачах и лекарствах, чего раньше за ней не водилось. Здешние врачи ей нравились, в особенности Михаил Борисович, главный в отделении. «Между прочим, он тобой интересовался, – сказала мать. – Говорит: „Это ваша дочь ко мне приезжала?“ Я говорю: „Моя“. Он говорит: „Видная девушка“. „Видная“, так и сказал». Мать быстро обжилась в больнице, нянечки и сестры переговаривались с ней, как со своей, а главное – состояние вынужденного безделья, казалось, уже не удручало ее, то ли она с ним примирилась, то ли уговорила себя отдохнуть от дел и была спокойна совестью. Впрочем, совсем угомониться она не могла, вызвалась в помощь сестрам кормить двух немощных старушек из своей палаты и из соседней, носила с улицы в неположенные часы записки и передачи лежачим женщинам, старалась отвлечь от горьких дум испуганную деревенскую девчонку со стонущими глазами, Верину ровесницу. «Это я пока ходячая, – говорила она Вере, – а то слягу. Ты мне после операции принеси шерсти подешевле. И спицы. И поучи вязать. Я хоть Надьке и Соне свяжу носки. Если жива останусь…»