Михаил Алексеев - Хлеб - имя существительное
– Бежим в Кологриевку!
Четыре версты – все бегом и бегом. Холодную речку переплыли, замерзли так, что зуб на зуб не попадал. Отыскали пришельца с того света. В плену был. Потом скитался в американских лагерях среди так называемых перемещенных лиц. Уговорили, ублажили американским раем. Поехал в Америку, хлебнул там горюшка по самую завязку. С трудом вырвался – и вот прикатил домой, яко благ, яко наг. О Петре он и слыхом не слыхал – все это враки людские.
Всю обратную дорогу не Журавушка, а Марина плакала. Журавушка ее утешала.
С того дня Аполлона она не подпускала к себе близко. А когда почувствовала, что понесла от него, решила освободиться от бремени – тайно, чтоб ни он и никто другой на селе не узнали об этом. Не захотела даже позвать бабушку Настасью, Каплину жену, когда-то благополучно принявшую Сережку.
Ночью закрыла наглухо окна, заперлась, выдернула из клубка шерстяных ниток длинную вязальную спицу, сделала на конце крючок, заточила его вострей, накалила на примусе...
От страшной боли и от ударившей цевкою крови руки Журавушки дрогнули, отпустили булавку, а потом, дрожащие и ослабевшие, не могли поймать, ухватить ее, скользкую от крови. Подползла к двери, крикнула, отбросив крючок запора: «Спасите, люди добрые! Помираю!» – и потеряла сознание.
Очнулась на третий день в районной больнице. У изголовья сидел Аполлон, бледный, осунувшийся.
– Ты зачем тут? – строго спросила слабым, охрипшим голосом.
– Ладно. Потом скажу. Спи, – сказал он и приподнялся, чтоб выйти из палаты.
– Не уходи, – тихо попросила она.
Аполлон вернулся.
Она взяла его руку и положила к себе на грудь.
– Сережке не пишите...
– Не будем писать. Выздоравливай. Все будет хорошо.
– Спасибо, что пришел. Кто тебе сказал про меня?
– Тетенька Настасья.
– А еще кто знает?
– Никто.
– Спасибо тебе, – опять сказала она.
Через месяц Журавушку выписали из больницы. Аполлон вновь предложил ей пойти в сельсовет и расписаться.
– В свидетели возьмем Ванюшку Соловьенка, – весело сказал он.
Журавушка нахмурилась:
– Не надо свидетелей, Полоша. Не пойду я за тебя. Стыдно будет перед Сережкой. Не пойду.
Так-то и живет в Выселках молодая вдова по имени Журавушка. Пятый год работает дояркой. Много хлопот у нее летом, а еще больше зимою. Каждую ночь по нескольку раз приходит она на ферму, включает там свет и идет в самый дальний конец длинного, покрытого шифером хлева. Там стоит ее группа коров. Они начали уже телиться. В руках Журавушки каравай черного, ржаного, круто посоленного хлеба. Это на зубок новорожденному телку. Но дает ломоть того пахучего, вкусного каравая Журавушка не телку, который, еще мокрый, пытается только встать на свои скользкие, расползающиеся ноги, а роженице – Пестравке. Корова благодарно берет из ее рук своими твердыми губами хлеб и устало пережевывает, тяжело нося вспотевшими от перенесенных мук боками.
– Ешь, ешь моя золотая! – шепчет Журавушка и отщипывает от того каравая, ест и сама черный этот, удивительно ароматный хлеб.
В эту минуту все в ней умиротворяется, входит в спокойные берега, все душевные боли и раны утихают, и она с радостью повторяет одни и те же слова:
– Ешь, моя золотая! Ешь, Пестравушка! Вкусна, поди, корочка?! То-то же. Ешь, родимая...
1961 – 1963